Они ждали. Они ждали, когда она, подойдя к краю сцены, расправив плечи, гордо подняв голову, затаит дыхание. Потом вдохнет полной грудью и, начиная тихо, медленно, словно выпуская из себя накопленную в себе музыку, звуки, слова песни, запоет…
Она делала этот вдох, вбирая в себя все невыпущенные в мир звуки, и начинала петь. Сначала тихо, но свободным потоком, лилась из нее мелодия, потом присоединялись слова, и вот уже громко, легко, мощно лилось ее пение, заполняя все пространство зала. И она пела…
Она пела, пела во сне. Менялись только место и аудитория, для которой она пела.
Она пела во сне – стоя на высоком зеленом холме, залитая солнцем, над бесконечным прекрасным простором перед ней. Пела свободно, громко – позволяя ветру уносить голос, слова песен вдаль, в города – к людям.
Она пела – стоя у открытого окна поезда, выпуская свои песни в пространство полей и лесов, проплывающих за окном.
Она пела, танцуя, кружась в радости свободы, – на танцевальной площадке приморского городка…
Она пела – во сне. И просыпалась – в мелодии, все еще звучащей в ней, в звуке своего свободного голоса. И долго лежала в послевкусии этой свободы – выпускать себя через голос, музыку, слова.
Сны эти снились часто, и после снов таких ей всегда хотелось свободы звучания, проявления себя. Ей так хотелось запеть в голос, но что-то не пускало ее, не позволяло проявить себя.
И она продолжала молчать…
…Что-то менялось в ней – она это чувствовала. Что-то менялось в ней там, внутри. Словно та – внутренняя, настоящая она, – стала увеличиваться и давить на стены личины.
Непроявленные чувства, нереализованные желания, неспетые песни – все накапливалось в ней, концентрировалось, становилось силой, энергией, и она – там, внутри себя – становилась еще больше. И еще теснее ей было в себе, и еще больше хотелось быть проявленной, свободно летящей.
И давление изнутри стало сильнее. Разница между фальшивой личностью и скрытой внутри нее – живой, наполненной ею – становилась все больше.
И однажды это внутреннее давление взорвало ее, и треснула личина мелкими трещинками. И мгновенно сквозь мелкие эти трещины проявились ее чувства. Словно просочились они сквозь щели эти и вытекли слезами.
Сначала увлажнились ее глаза, и слезы стали капать, медленно, просачиваясь из нее. Она впервые за долгие годы заплакала, проявила свои истинные чувства.
И тоненьким голоском пропела она со слезами:
– И… и… и…
Это было первое звучание того, что содержалось в ней. Еще не песня, но уже живые звуки изнутри.
Потом слезы полились потоком, и она уже плакала навзрыд. Плакала и говорила:
– Я так не хочу… Мне так плохо…
И признание это, выпущенные на поверхность истинные ее чувства были мощными ударами по жесткой скорлупе, личине правил, норм, показного благополучия. И трещины – глубокие, сильные – пошли по всей ее жесткой личине.
Потому что правда, признание ее – разбивает все окостеневшее, лживое…
А потом слезы высыхали на ее щеках. Ей казалось, что остались после них живые дорожки на ее всегда сдержанном, застывшем лице. И стало ей легко, словно выпустила она пары, которые больше держать не могла. Но трещины эти, которые появились в ее жесткой конструкции, позволили и дальше всю эту жесткую конструкцию ломать…
На следующий день, словно просачиваясь на поверхность в образовавшиеся трещины, она впервые не согласилась с тем, с чем хотела не согласиться.
После всегдашнего приветствия начальника в ответ на: «Ну что, непризнанные гении…» она произнесла – спонтанно, словно слова эти жили-жили в ней – и вот, наконец, прозвучали:
– Сергей Петрович, эти слова обидны и неприятны, – и посмотрела на него впервые – глаза в глаза, не опуская взгляда в молчаливом согласии.
И он неожиданно для всех вдруг стушевался и сказал:
– Да я так, шучу…
Но с того дня ни разу больше не звучало его приветствие в таком тоне.
А она, сказав «нет» тому, чему хотела сказать «нет», почувствовала, как куски оков отвалились от нее, обнажая ту, которая хранилась внутри.
И пребывала в этом удивительном состоянии несколько дней, привыкая к новой себе, открывающейся в ней.
А однажды вечером сделала то, чего не делала годами. Услышав сквозь сон загрохотавшую над потолком музыку, она вскочила, на ходу набрасывая халат, и поднялась на этаж выше.
– Уважай меня! – сказала она соседу, появившемуся в открытой двери после ее настойчивого звонка. И слова эти, так естественно проявившиеся, тронули ее саму. И она повторила еще раз: – Уважай меня! Ты мешаешь мне спать. Я требую к себе уважения.
И так неожиданно это прозвучало из уст ее – всегда закрытых, такой другой была интонация, таким другим был взгляд ее всегда опущенных глаз, словно боялась она смотреть на людей, и они, чувствуя это, всегда имели власть над ней.
Сосед сделал от двери несколько шагов вглубь комнаты, словно слова ее сдвинули его туда, кивнул головой и сказал:
– Хорошо… – и закрыл дверь.
Спускаясь по лестнице в свою квартиру, она чувствовала, как куски рамок, долгов, несвобод отваливались, осыпались с нее – как куски штукатурки с разрушенных стен, которым не на чем было держаться.