Посмотрев на свои огрубелые красные руки, на пальцы, изъеденные древесной смолой, все в заусенцах, с обгрызенными грязными ногтями, Славка подумал: да уж, и он, выходит, тоже – контингент, не более. Почему-то и охотники, и проводница Ангелина, по которой он сох еще каких-то пять минут назад, оказались вдруг по другую сторону черты, которой Слава мысленно разделял людей на фартовых, у которых все хорошо и чисто, и бродяг вроде него самого, бати с Джегером, брата Пашки, Петровых. Когда-то и Галька Рыжая была по другую сторону. По словам отца, к медноволосой красавице Галине просто так было не подъехать, ухажеры насмерть дрались за нее, а теперь вот уже не ухажеры, и не «хах-хали», а родные сыновья дерутся за бутылку, которую она, оставляя себе на опохмел, заныкивает в кармане.
В Друлево вся новоселковская троица долго выходила: вываливались друг за другом из тамбура, обещая в следующий раз точно заплатить, наконец, уже внизу, под станционным фонарем, Петровы собрались, пересчитались, допили бутылку и неспешно двинули восвояси. А Славка, спрыгнув с тамбурной подножки на мерзлую друлевскую землицу, огляделся и отметил, что охотники любуются из вагона очередным уютным видом. "Наверно, едут до Заречья или до самого конца, до Приозерска", – подумал он и, дождавшись, пока поезд тронется с места, быстро показал им кулак.
Еще по этой старой железке, помимо товарняков-лесовозов, ходил, кланяясь каждому столбу, московский поезд: из столицы в пятницу поздно вечером, а обратно, возвращаясь от самых берегов Приозерского водохранилища – в ночь с воскресенья на понедельник. В Богом забытых Пылинке и Друлево по какой-то исторической инерции состав из Москвы традиционно останавливался, и этим пользовались столичные и тверские дачники и охотники, благо, пустых брошенных домов на продажу в окрестных деревнях стояло хоть отбавляй. Когда-то после войны здесь расположился большой и нужный советскому хозяйству леспромхоз, питаемый кадрами в основном из Пылинской колонии-поселения. Станционная деревня Друлево тоже выросла как необходимое леспромхозу связующее транспортное звено. Теперь же, в начале века двадцать первого, если Пылинка еще как-то выживала, то станция, несмотря на летний десант дачниц с внуками и сезонные наезды охотников-одиночек, находилась вместе с большинством коренных жителей, постройками и инфраструктурой в состоянии вымирания. Даром что места глухие, грибные, ягодные, кишащие зверьем, манили людей, уставших от цивилизации и жаждущих неприхотливого малолюдного уклада – вымирали, едва успев обосноваться здесь, и эти добровольные отшельники.
Одним из таких был тихий, не от мира сего старик, купивший в начале девяностых ветхий, практически непригодный для жилья домишко совсем на отшибе, где-то за огородами и запустелыми выгонами в той стороне, где стоял дом Степановых, но одинаково далеко и от Степановых и от железной дороги, почти в подлеске с одичалой малиной. Звали этого старика Иваном Игнатьевичем. Узнав от старожилов, что в подлесок любят наведываться медведи и потому в этом месте уединенно селиться опасно, Игнатьич странно отреагировал, сказал, что так даже лучше, что раз ходят медведи, значит меньше снуют люди и от этого будет тише. Печь в его избушке уже накренилась, полы подгнили, а крыша в коньке просела так, как будто на все это строение пытался сесть верхом гигантский шатун.
Поселился старик в зиму, приехав уже насовсем из крикливой многолюдной Твери с одним узлом и большим черным ящиком-футляром, к которому были продуманно приклепаны ранцевые лямки. В этом футляре он вез сюда, в глухомань, купленный им когда-то с рук трофейный немецкий аккордеон. Иван Игнатьич был композитором и любил полное безмолвие, потому что только в нем он мог слышать свою музыку.
Славец помнил один из январских морозных дней своего детства, когда над упрятанной в сугробы избой-берлогой, из съехавшей на бок трубы, поднимался белый, зримо неподвижный, словно мраморная колонна, печной дым и где-то далеко от земли, подхваченный высотными ветрами, растекался, уплывал в неведомое длинными белесыми нитями. И Слава услышал музыку, – сложно, уступами, взлетами, стекалась она к берлоге из сияющих вокруг снегов и, собравшись в мощный плотный звук аккордеона, казалось, уходила вместе с дымной колонной в ультрамариновое безразличное небо. Жаль, но живой аккордеон и музыку Ивана Игнатьевича с того дня больше никто в Друлево уже не слыхал – старик занедужил, его забрала к себе сердобольная женщина Лена из местных, бывшая медсестра Ландышевской райбольницы. Но и под присмотром он протянул недолго – старость есть старость и каждому назначен свой срок.