Васька поздоровался и, поперхнувшись духом палёной свиной щетины, соврал, что каталка сломалась, что отлетело от неё колесо и теперь надо искать такое же, а доживёт ли он до утра, до Пасхи – неизвестно, поэтому надо начинать сейчас. Словно в подтверждение своих слов достал из кармана горсть смятых бумажек пополам с мелочью и потряс деньгами в воздухе.
– Вась, дядь Вась, иди к костру, грейся, сушись. Сейчас сообразим, – оживились остальные мужики и парни. Теперь, хотя разговления ждали только на следующее утро и предстояло тушу освежевать, разделить по тазам, наварить на огне холодца с дымком, был железный повод сдвинуть традицию – человек устал, вымок, извозился, его надо отогреть снаружи и изнутри. Человек уважаемый, пострадавший, и сегодня не халявщик! Деньги принёс. Сбегали за выпивкой и под робкие возражения жён вынесли миску яичек, наваренных в шелухе до вишневого багрянца. Налили до краёв в щербатый стакан с мошками. Вася впился зубами в горькое стекло и отомлел, воскрес. Понеслась…
Он знал, что за глаза его называли просто "безногий" и никому, в общем-то, он не был нужен. Так, изредка угощала его из жалости молодёжь, и то в благодарность требовала рассказов про зону, и он каждый раз с болью, с мясом выдирал из себя воспоминания. А большей частью врал, и истории были не его личные, а других когда-то сидевших с ним людей – тех, что в своё время оказались позубастее, покрепче, пофартовее.
Крашенное яичко надлуплено, надкушено – дрожит крепкий белок с яркими бурыми прожилками, посыпалось на пиджак жёлтое крошево. Ещё стакан… Ещё…
Гулянка, стартовав, затянулась: на шум и запах то и дело набегали чужие псы – сторожко роняли слюну при виде требухи, но, шугаясь костровых теней и местных горластых шавок, близко к мясу не лезли; в деланном тряском бодуне заглядывала сюда окрестная голытьба в надежде "сесть на хвоста" – подолгу маячили и, несолоно хлебавши или выпросив сто грамм, шли восвояси; с басистым рокотом подруливал народ на мотоциклах, и девчонки в стареньких "пассажирских" шлемах робко жались с задних сидушек к крепким пацанским спинам. Откуда-то из динамиков рвалась толчками громкая дёрганая музыка, и пьяные разговоры старшего поколения глохли в неистовых молодёжных децибелах. Тени от костра ломались в ритуальном танце на грязном силикате домов, на кустах и сараях, растворяясь в прожекторе мотоциклетной фары.
– Азер, должок за тобой! – донеслось до Васи сквозь глубокую густую мглу. Говорил кто-то сверху, высоко-высоко, и Василий понял, что лежит лицом в землю, как обрубок, и не видит говорящего, не может пошевелиться и, вот странно, чувствует свои ноги, которых нет, и будто даже шевелит пальцами.
А было ли всё это: его воровство, тюрьмы, побои, паралич, гангрена – в его жизни? Вдруг это приснилось ему, и сейчас на самом деле он спит в детской палате их казачинской больницы, ему шесть лет, у него скарлатина и жар, и ничего ещё не было, не случилось: ни худого, ни горестного, вообще ничего, разве что в палату не пустили мать. Говорили, в инфекционное нельзя, но и без мамы он беззаботно, до одури счастлив, просто температура под сорок, он болен, но ему сделала на ночь укол улыбчивая пожилая медсестра, и потому, проваливаясь в дрёму, он первым делом видит пряную, от края до края васильковую родную казачинскую степь. Может быть, он всё ещё шестилетний мальчишка в том уютном, добром и очень-очень тёплом больничном раю, а всё остальное – небывалый несбывшийся жар?
– Да ничё я те не должен, Кошелёк. Не по адресу ты…
Это голос пасынка, даже, бывшего пасынка, если быть точным. Азеру жить легче, проще, потому что он даже в самом раннем детстве не видел да и не хотел видеть ничего хорошего. Ему и так нормально – не с чем сравнивать, не о чем жалеть. Он сам в себе.
Отстегнёт сейчас Кошельку ухо тем длинным свинорезом, который ещё не остыл от тёплой крови из поросячьей глотки, и решит все проблемы, и простятся ему все долги. Мать Кошелька из богатых, деньга не переводится, а сын, говорят, то ли балуется наркотой, то ли даже приторговывает.
Азер с Кошельком что-то вполголоса долго обсуждают, и Вася не успевает понимать смысл негромкой речи. Только под конец выхватывает из мглы:
– Замётано. Завтра в шесть на остановке.
"Стрелка. Забились, – буровит в пьяном бреду Вася, силясь подняться и встать не несуществующие ноги, – Утром драться задумали. На Пасху грех."
Кошелёк – сын первой их казачинской фермерши Нины Кошелевой – той, что раньше заведовала в совхозе финчастью. Как говорится, оказалась в нужное время в нужном месте. Баба с хваткой, "Нива" у них – всегда сама за рулём, а муж тюфяк и язвенник, на побегушках – по дому, строит жене каменный коттедж, ну и, видать, для койки пока ещё годен. И сын Сашка балованный, всё крутого из себя корчит. Купила мамка сынуле новый мотоцикл. Теперь юнец по ночам рассекает по селу, обстряпывает свои делишки, спать не даёт, девок катает.
– Грех на Пасху, – бубнит Вася губами в грязь, а рядом – тепло от кострища, – Не ходи, Азер…