Выбрались наружу. Капитану Пономарёву показалось, что перед ним какое-то другое место – окрест преобразилось необыкновенно. Земля кипяще горела первозданными чистейшими красками. Исподволь, но ярко открывалось, раздвигаясь, небо, расступались хмарь и облака. Это преображённое небо лазоревыми зеркалами-прогалинами щедро озаряло землю, разжигало до ослепительного сверкания Озеро-Сердце. Гром тарабанил где-то за далёкими хребтами, а тучи, подстёгиваемые молниями, торопко летели за ним вслед, будто и вправду чего-то боялись; может быть, подумалось в приятном для капитана Пономарёва ребячливом, наивном состоянии души, боялись отстать и заблудиться?
Снова изумлённый, снова очарованный, снова восхищённый, как юноша или поэт, он недвижно и зачем-то даже с придержкой дыхания стоял перед озером и долиной, перед хребтами и гольцами, перед холмами и лесами – перед всей этой прекрасной, богатой и во многом таинственной для него землёй.
Не заметил и не услышал, когда Виктор с племянниками стал собираться, отлавливая и запрягая оленей. Смущённый, бодро и деятельно вошёл он в общую работу, стараясь быть предельно нужным, полезным, «не бестолочью».
Вскоре караван тронулся в путь. Капитан Пономарёв обернулся на своём олене – Людмила и её дети махнули ему руками. Как ему стало грустно и тревожно! Грустно, тревожно – да почему же, зачем же, люди добрые?! Кто ответит? Кто подскажет?
«Никак не могу забыть брошенную и людьми и временем дурь-дорогу. Может, не все пути ведут к благу, не везде поджидает тебя счастье с душевным покоем и совестью – твоим товарищем, а не вражиной?.. Мысли, мысли, да что же вы со мной такое творите, какой бес вас нагоняет в мою голову и сердце!.. Э-хе-хе, офицер офицерыч, а ведь и казарма тебе мила, сросся ты с ней всей сутью своей. Нужен ты там, ждут тебя дела и люди… Вот и живи теперь… э-хе-хе…»
Несколько суток пробирались к стойбищу. Волглые, сумеречные ущелья и встопорщенные, вздыбленные буреломники, взъёмные взгорья и обрывистые спуски, заморозки утрами и нередко калящая жара к полдню, кровососущие облака мошкары и комаров, колючие, невылазные чащобники и заматеревшие гущиной, не пускающие вперёд травостои, прячущиеся в кустах злокозненные тряские болотины и неверные броды на реках, когда чуть в сторону – оп, и ты в яме, по маковку в воде, а ещё не везде мог олень пройти и – километрами «пешедралом», – да, тяжела, опасна, а зачастую и коварна земля тофаларская. Но капитан Пономарёв и не вымотался, хотя на вечерних привалах засыпал мгновенно, не успевая ощутить ломоту в костях, лишь уже утром с натугой разгибался, и не раздосадовался, и не разочаровался. Он был бодр, деятелен, пытлив, усердствовал, чтобы быть полезным Виктору, хотел стать для него, как уже отчётливо чувствовал, своим человеком, таёжным мужиком. Учился у него охотно всему, чему придётся, – и как оленей в одиночку изловить и запрячь, и как костёр в секунды развести, а в минуты вскипятить чай, или как укрыться от этого нещадного, вездесущего гнуса, да так, чтобы и видеть вокруг хорошо, и слышать как надо, и не сковывать своих движений, или как выискать и «с умом» выкопать в высокогорье знаменитый, вожделенный «золотой корень», который, как известно, от всех хворей, – и чего только ещё не знал и не умел этот с продубленным непогодами и житейскими тяготами лицом, мальчиковатого роста и сложения мужичок! Капитану Пономарёву казалось, что Виктор тоже удивляется своим познаниям и умениям: оказывается, вот я каковский, вона скока знаю и умею, а какие, гляньте, люди у меня в учениках!
Единственно, что было откровенно скверным, – саднили и кое-где даже кровоточили стёртые о седло и бока оленя ноги – ляжки – и копчик. «Мозолей я не наработал раньше там, где надо было бы, чтоб кожа стала практичнее, – посмеивался капитан Пономарёв в себе. – Вон, Виктору хоть бы что».
«Да, да, и жизнь, и природа тут необыкновенные, а люди, люди какие! Где нынче встретишь в той, во всякой там нашей другой жизни хотя бы чуточку похожих на них? Не встретишь! Даже в моём полку, кажется, нет таких».
Полк ему было приятно вспомнить. Он гордился своей службой, он любил её смолоду, а теперь в своей зрелости, но и «многой битости», кто знает, и жить без неё не смог бы. «Русский офицер – это так высоко и красиво! – от кого-то услышал он или, не помнил, вычитал ли где-то, и был согласен с этими словами до последней буквы. А от себя теперь сказал: – Службишка-то моя тоже мужичье дело. Разве не так?»
Но странное чувство утверждалось и крепло в нём: будто полковая его жизнь – нечто такое, что было давно, давно-давно, такое стародавнее, что сейчас только и остаётся «умильно» вспоминать и гордиться – как хороша была когда-то жизнь и какие славные люди были в ней. Что теперь с ними, где они?