-- Ничего не думаю. Не стоит. Стар.
Последнее время почти не вспоминал о жене, а если вспоминал, то вскользь, как о чужой. За все время не получил от нее ни одного письма и совершенно не знал, где и что с ней. "За границей", -- отвечал он иногда сам себе, и для него это звучало, как "умерла". Он не мог себе представить, что те люди, которые говорят на чужом, ему непонятом языке, тоже страдают, радуются, ищут счастья. Как будто это были существа другой породы, другой планеты. Никак, даже мысленно не мог слиться с ними...
IV
Неожиданно вернулась жена. Так просто, обычно.
Случилось это осенью, в холодный октябрь. Глинский возвращался домой поздно, часу во втором. Дул ветер. Было безотрадно. Даже нельзя было сказать, о чем думал и думал ли вообще? Прийти поскорей домой, пройти в спальню, раздеться и лечь. Хорошо, если дуреха-Аннушка догадалась затопить печь. Да нет, не скажешь -- не сделает.
Глинский поднимался по лестнице и тяжело переводил дыхание. Каждая ступенька, каждый поворот, отвалившаяся штукатурка на стене, пятно -- все было так знакомо, что уж совершенно не замечалось; словно в пустыне шел. Он открыл дверь и увидел в передней большую корзину и дорожный чемодан; в столовой было светло. Вероятно, там услышали шаги. Освещаемая сзади лампой, вышла пожилая, полная, с округлой грудью женщина и остановилась в дверях. Глинский сейчас же узнал свою жену. Она показалась ему гадливой -- это было первое впечатление. Он полуповернулся к ней, снимая пальто. Полунамеренно медлил. Знакомые и чужие глаза смотрели на него. В них не было страха или чувства виновности, но и не было усмешки, как тогда в коридоре. Они смотрели равнодушно и были утомлены от дороги и прожитой жизни. Еще и другое в них было, совершенно незнакомое.
Глинский посмотрел ей в лицо, отвел глаза, опять посмотрел. Потом направился в столовую, но выждал у двери, давая жене отойти -- чтобы не дотронуться до нее. Она это поняла и отошла.
-- Вот, -- сказал он, -- приехала ты.
В это время пробили часы.
-- Да, приехала. Вчера.
Она молчала, потом несмело и, как ему показалось, неискренно добавила:
-- Не прогоняй меня.
Глинский сделал вид, что не расслышал. Он ходил по комнате, не глядел на жену.
-- Ты постарел, -- сказала она.
-- Где была все время? -- спросил он, не заметив ее слов.
Она махнула рукой небрежно и уныло. Тоску и скорбь прожитой жизни выражал этот жест.
-- В разных местах. В Париже большей частью. Два года гувернанткой была. Операцию делали, чуть не умерла. Разное. У меня...
Она хотела что-то ему сказать, но замолчала.
-- Не сладко в гувернантках, -- произнес он, и нельзя было разобрать -- спрашивает ли он, или, может быть, смеется. -- В гувернантках, говорю, не сладко.
Его лысина поблескивала от света лампы. Мешки под глазами напухли.
-- Старый приказчик, -- подумала невольно жена, и ей стало жаль его и себя за то, что так подумалось.
Глинский говорил, как будто думал вслух:
-- К черту трахнулась вся жизнь. Пропала даром, за грош, за яичную скорлупу. Давно надо было себе пулю в лоб пустить. Сил не было, дурак...
Он не повышал голоса, не жаловался, как будто говорил о неважном.
-- Тошнит меня, мутит. Иду спать, думаю: Господи, неужто завтра снова день будет? Если бы сдохнуть во сне! Чего приехала? -- вдруг крикнул он жене, -- для чего приехала?
Она наклонила голову, как виноватая, словно ожидая удара.
-- Куда же мне? -- сказала она тихо. -- Мне некуда.
Он замолчал и продолжал ходить.
-- Собачья жизнь, -- бормотал он, -- жизнь...
Не глядя на него, а на свет лампы, как будто была одна в комнате, жена негромко проговорила:
-- У меня девочка есть.
Он продолжал ходить, совершенно не изменившись, как будто действительно не расслышал.
-- Девочка у меня есть, -- повторила она удивленно.
Он отрывисто ответил.
-- Слышал.
Остановился.
-- Слышал. Девочка.
Посмотрел, стал против нее.
-- Сколько лет?
-- Девять... Десятый...
-- От него?
Она молчала.
-- Я спрашиваю: от него ли?
-- Нет... не знаю... Не от него.
Он как-то особенно крякнул и отвернулся.
-- Где она?
-- Здесь. В Москве. В гостинице оставила...
Вдруг она услышала, что он плачет. Она вздрогнула, но побоялась подойти. Он плакал, взвизгивая, и не мог остановиться.
-- Молчи! -- говорил он сквозь рыдания, -- молчи!
Она тоже заплакала -- над собой и над ним, над всей жалкой, нелепой цыганской жизнью.
-- Молчи! -- кричал муж, услышав ее плач. -- Знаю, молчи.
Ему вспомнилось озеро и нарисованные горы, и кукование деревянной кукушки в часах.
Он вышел в переднюю и вернулся, надевая шубу.
-- Что же ты? -- спросил он жену.
Она встала, испуганная, побледневшая.
-- Куда?
-- В гостиницу. Скорее.
Жена заторопилась. Ее большая грудь волновалась.
-- Сейчас... Я сейчас... -- бормотала она, надевая дорожащими руками шляпу.
В передней муж помог ей надеть шубку. Она уже не плакала. Ее глаза казались молодыми. Вдруг она нагнулась и поцеловала его руку два раза у самого рукава.
-- Родной мой... -- проговорила она тихо. -- Родной ты...
----------------------------------------------------