Воспоминания, если не проявлять о них заботы, сплетаются и вьются, как дикие растения. А я очень привязан к неухоженному парку своих буйных воспоминаний. Мне случается проводить в нем целые часы, особенно в послеобеденное время. Надо учиться жить организованно, когда, вставая поутру, заведомо знаешь, что у тебя в запасе пятнадцать или шестнадцать часов на то, чтобы стариться с каждой секундой. Основное занятие пожилого человека – постараться выжить. Его постигаешь не сразу. Медлительность, которую я семьдесят лет считал недостатком, я теперь холю и лелею. Ждать в постели утреннюю чашку кофе с молоком, поболтать с Франсуазой, пока та ставит поднос… но внимание! Следует повторять как можно чаще одно и то же. Чтобы скользить без помех, времени нужны привычные, обкатанные склоны!.. Затем снова возможность поболтать – с Клеманс, пока та готовит шприц, открывает ампулу… Благодаря ей я в курсе всего, что происходит в доме.
Уже девять часов. Пора одеваться. Не спеша. При некоторой сноровке тут можно выкроить еще час. Потом, до полудня, – мертвый сезон. Прогулка по парку. Поздороваться с Фредериком, садовником.
– Как дела, господин Эрбуаз?
– Ни шатко ни валко. Ишиас – не вам мне объяснять, что это за штука.
– Да уж! Мне можете не рассказывать. Ведь я гну хребет день-деньской.
Далее я встречаю Блеша в синем спортивном костюме. Он прыгает, пыхтя как паровоз. Семьдесят четыре года. Когда ему говорят, что по виду не скажешь, краснеет от удовольствия. Смысл его жизни – выглядеть моложе всех нас. Старый болван. Ну да ладно. В конце аллеи, обсаженной гвоздиками, замечаю Ламиру за его мольбертом, он корпит все над той же картиной.
– Не удается передать этот розовый цвет, – говорит он.
Кончиком кисти он терпеливо смешивает на палитре краски, чтобы обрести желаемый оттенок. Я завидую ему: в поисках ускользающей гаммы утро для него пройдет незаметно.
Воздух под деревьями теплый, благоухающий. Будь мне лет так двадцать, и я захотел бы, улегшись на лужайке, ни о чем не думать. Ни о чем не задумываться можно, когда впереди долгое будущее. А вот когда будущего нет!..
Одиннадцать. Консьерж раздает почту. Я писем не жду. Впрочем, и никто на самом деле ничего не ждет. Конечно, дети пишут. Но у них своя жизнь, а кому под силу рассказать свою жизнь? Они сообщают новости. Это я уже проходил. В своих письмах родителям я ограничивался информацией: встретил такого-то… отнес рукопись в издательство «Галлимар»… подыскал новую комнату, получше… короче – сводками, за которыми прячется молодой человек, доверяющий лишь самому себе. Так оно всегда и бывает. Я ловлю обрывки разговоров: «Полина ждет ребенка к зиме…», «Жак намерен провести месяц в Лондоне». Им этого хватает. Тем лучше. Я же предпочитаю, чтобы мне никто не писал.
Еще один круг по парку, в попытке расходить эту ногу, которую уже несколько недель донимает седалищный нерв. Едва почувствовав, что остаюсь один – редкость в этом доме, где все наблюдают за всеми, – я позволяю себе прихрамывать. На мгновение вступаю в сделку с болью, сбрасываю с себя маску человека, умеющего ее преодолевать. А если мне легче, когда на каждом шагу лицо искажается гримасой боли? Если мне нравится хотя бы до конца аллеи побыть старым хрычом? Потом-то я стану лишь небрежно опираться на трость, чтобы они говорили между собой: «Все-таки он еще держится, старина!» – «Верно, ведь если бы он по-настоящему страдал от боли, то выглядел бы иначе!» Здесь, как и повсюду, но, возможно, больше, чем повсюду, – горе побежденным!
До полудня осталось четверть часа. Возвращение прогулочным шагом. Тут все идет в счет! Оса, за которой следишь глазами; радуга, плавающая над водной пылью фонтанчика для полива… Каждая деталь, привлекающая ваше внимание, спасительна. А между тем что такое четверть часа? Или, скорее, что это было раньше? Время выкурить сигарету. Но я больше не курю. Единственная радость, обещанная в конце этой четверти часа, – обед.