Рано он злорадствовал. Ворон уже обогрел дыханием деревянное тельце, уже начал объяснять дудочке, что можно не только шипеть обозлённой гадюкой, которой наступили на хобот. Можно, оказывается, шептать летучей позёмкой, заблудившейся в тростниках. Горевать лебедем-шипуном, зовущим подругу. Лепетать, словно зыбь Воркуна, бегущая из тумана…
Он трёх строчек словесных для новой песни сложить ещё не успел, а голосница уже была тут как тут, стучалась из небытия, просилась в полёт. Кувыки обступили его.
— Тихо вы там! — неожиданно прикрикнули на них. — Не порно распелись!
У Ворона даже попытались выхватить пыжатку. Он, понятно, не отдал, но играть прекратил: что такое?
— Дайте гудил правских послушать!
В дальнем конце площади ухал бубен, звенели колокольцы, надрывался гудок. И надо всем господствовал пискливый, пронзительный голос, рвущийся сквозь гомон и смех. Пятерушечник, за чью голову учитель конался своей, выходил к лобному месту.
Тарашечка
К самой скоморошне Ворон протискиваться не стал. Вышедшему на развед незачем лишнее внимание привлекать. Толкнёшь кого, а он тебя и заметит. Запомнит. Хватит уже наставленного пальца Люторада, а после — досадливого взгляда дядьки, пытавшегося дудку отнять. Ворон просто дал себя увлечь людскому потоку, стремившемуся к лобному месту. Где-то рядом двигались кувыки. Остановиться пришлось шагах в тридцати от уже установленной занавеси: и видно, и слышно.
Ворон сразу стал искать глазами вожака Брекалу. Или Богобоя, как злыдарю-пятерушечнику было угодно себя величать. Не нашёл. Тот уже скрылся за занавесью. На виду оставались двое помощников в цветных лоскутных балахонах, в колпаках с отворотами и махрами. Один тряс увешанный колокольцами бубен, ловко ударял им о колено, не переставая свиристеть на рожке. Второй прижимал к груди пузатый гудок, водил по струнам шершавыми тетивами лучка.
Ворон начал было притоптывать ногой. Поймал себя, перестал.
Ворон сообразил наконец: он зря нёсся целую ночь, как на пожар, а потом полдня обшаривал торг, искал хулителей Справедливой. Вот, стало быть, почему Ветер с улыбкой смотрел на его нетерпение. Чем лететь во всю прыть, лучше бы, дурень, поберёг силушку. А пожалуй что и поспал до позднего утра где-нибудь на Горелом носу. Скоморохам не пристало вылезать поперёд веча, перекрикивать торговую казнь. Сами горожане выгнали бы с торга, а то и поколотили. Умные потешники дали отголосить обоим действам. Зато теперь им была полная воля — играй хоть до ночи!
Ворон почувствовал, что увлёкся. Сам он ни разу подобного не сочинял, уже хотелось попробовать.
Вот гудошник закрыл рот, стал оглядываться на занавесь — тоже лоскутную, пёструю, яркую, видимую издалека. Брекала всё никак себя не оказывал, отзываясь на оклики невнятным ворчанием и сотрясением загородки.
— Давай уже! — кричали позоряне. — Не тяни!
— Что стряпаешь? Людей томишь!
— Уйдём сейчас других игрецов слушать!
— Куда глядишь, понукалка? Понукай себе!
Из-за цветной преграды раздался уже знакомый голос, громкий, гнусавый.
— Боюсь выходить! — пропищал он. — Злые вы, побьёте Тарашечку!
Начались смешки.
— Это он Люторада пасётся!
Молодой жрец, было дело, пытался порвать занавесь, разметать кукол. Скоморошню сообща отстояли, но любимец позорян так легко обиды не отпускал.
— Нету, нету Люторада! — закричали с разных сторон. — А придёт, путь покажем!
— Выходи, Тарашечка, не бойся!
Над занавесью возникла рука. Не просто так возникла, конечно. Одетая в вязаную пятерчатку, она зашевелилась, прошлась пальцами по верхней досочке, сложилась, к восторгу позорян, непристойным кукишем — и пропала. Ворон смотрел взабыль, ждал, что будет.
Гудошник опустил лучок, обернулся к занавеси, окликнул:
— Эй, Тарашечка! Где гулял нынче, что видел?
— Ходил тишком, разжился горшком, — прозвучало в ответ.
Вновь возникла рука. Выставила на занавесь маленький, с кулак, повитый тряпкой горшочек.
Позоряне стали смеяться, больше впрок, предвкушая.
— Расскажешь, Тарашечка, как дело было? — спросил понукалка.
— Всё как есть представлю, народ позабавлю!