— Батюшки-светы! Дога́душку? За что бы?
— Девка умница вроде, скромница, труженка…
— А за то, что материны жемчужные ко́лты стащила и Карасихе на продажу подкинула. Вот за что!
Верешко, успевшему немного перевести дух, взгадило снова. «Лучше бы я вовсе сиротой жил! — мелькнула кромешная мысль. — С камышничками в Диком Куту! От доброты людской пищи себе искал…»
— Охти-тошненько! Не стало в человеках стыда! Правду Люторад говорит: последние времена близко.
— Как уж те рубашечки не припомнить…
— Ну тебя! Своих грехов мало, ещё чужие считать?
Вот это была правда святая. Беда многих вынудила замараться. Кто-то страшным воплем вопил над скудельницами семьян, взятых поветриями заморного времени. Кто-то добывал умиральные рубашечки чужих деток, зазывал смерётушку к своим, слишком многочисленным и большеротым… Путь смерётушке тропила вдова Опалёниха. Сама с того неплохо жила. Держала собственный двор. В жемчужных колтах ходила.
— Ну а Карасиха колтушки узнала. Не стала под рогожу выкладывать, назад принесла.
— Добрая она, Карасиха.
— Все добрые. А своя рубаха каждому ближе к телу.
— Девка-то что теперь?
— Да что. Кузнецы увели пока, там видно будет.
Снаружи царствовала уже сущая тьма, прорезанная лишь огоньками уличных светильников. Верешко сидел в кладовой «Барана и бочки», голова то запрокидывалась, то падала на грудь. Отдав тележку, ненадолго сел, вытянул ноги, пригрелся… Когда в кладовую заходили, он вздрагивал, виновато бормотал, садился прямо… голова тут же начинала снова клониться. Витала смутная мысль об отце, в это самое время всё крепче напивавшемся в «Зелёном пыже». Никак не получалось додумать её до конца…
Прикосновение заставило вскинуться. Верешко распахнул глаза. Над ним стояла Тёмушка со старой шубой в руках.
— Ты что?..
Голос прозвучал хрипло. Клочья сна расползались медленно, как талый снег, потревоженный в проруби.
Дочка палача смутилась, отвернулась, хотела ответить, но в кладовую заглянула Озарка. Принесла хороший узелок съестного и несколько медяков — его сегодняшний заработок. Верешко беспамятно взял то и другое. Тряхнул головой, нахмурился, протянул деньги обратно.
— Лучше… у себя подержи, тётя Озарка. — «Отик найдёт, снова загуляет без удержу…» — А то домой понесу, не нарваться бы впотьмах на кого.
— Конечно, маленький.
Попробовал бы кто другой так назвать Верешко! Озарке почему-то было можно. Она обняла его на прощание. Верешко ткнулся носом в запонец девушки, пахнувший сдобным домашним теплом… Между прочим, в «Баране и бочке» с некоторых пор начисто перестали красть, и почему бы?.. Снаружи по-прежнему колыхались на ветру полотнища ледяной влаги. При мысли о том, чтобы туда выходить, по телу прошла корча.
— Ты, может, тележку возьмёшь? — негромко, участливо спросила Озарка.
Верешко аж бросило в пот. Жаркий стыд смёл последние остатки сонливости. На тачках увозили домой уже самых пропастных пьянюг, растливших последнюю честь. Горожане даже не порицали безнадёжных «мочеморд», они были назиданием и посмешищем. Верешко уставился в пол:
— Отик не такой…
— Завтра придёшь? — подала голос Тёмушка.
«Не твоего ума дело, обрютка!» Вслух он буркнул:
— А то…
«Зелёный пыж» был самым дешёвым кружалом, поскольку стоял на краю Дикого Кута. Сегодня моросило по всему Шегардаю, но в остальном городе случались и вёдрые, краснопогодные дни без дождя, а здесь — никогда. Работники кружала только поспевали крышу чинить.
На подходах к «Пыжу» город постепенно превращался в деревню, даром что спрятанную за Ойдриговой стеной. Уличная мостовая сменялась узенькими мостками. Сплошные заборы — плетнями из жердей и толстых стеблей, нарезанных в ближайшей куговине. Постепенно пропали уличные светильники…
На крылечке Верешко помедлил. Несколько раз, как перед последним прыжком, вдохнул зябкую сырость, долетавшую с Воркуна. Поднял голову к мреющим облакам… Что ждало внутри? Новая оплеуха с пьяным рёвом: «Так-то ты отца чтить вздумал, щенок?» Вовсе бесчувственное и недвижное, сокрушительно тяжёлое тело — поневоле задумаешься, отчего тележку не взял?..
Корень страха в безвестности. Когда доходит до дела, всякая боязнь отбегает. Верешко потянул дверь.
Наружу ринулся густой кислый смрад несвежего пива, перегорелого жира, похмельного дыхания… В уши ворвались шум, хохот, пение, ругань, стук игральных костей. Сквозь мерцающий угар в сторону Верешко обратились бледные, размытые пятна.
— Затворяй дверь, сучий выкормок, тепло упускаешь!
— Молочишко дальше улицей продают!
Верешко попятился, чуть не выскочил вон, но из-за ближнего стола уже полезло большое, лохматое и свирепое.
— Кто Малютино детище бесценное лаять осмелился? Сын к отцу пришёл, совету вашего не спросил!
У Верешко толкнулся в груди горячий комок. Парнишка бросился вперёд, обхватил валяльщика поперёк тела:
— Отик! Отик…
Больше ничего выговорить не смог. Убоялся расплакаться. Малюта сгрёб его, вмял щекой в засаленный, некогда нарядный кафтан:
— Пойдём, сын! Пойдём скорее домой! Недобрые они тут… — И опрокинул в рот остаток из кружки. — Сторонись, душа! Оболью!..