Дорогою все шло хорошо. Путешествие совершено в два с половиной часа. При подъезде к дому отцовскому сделалась опять дурнота, но маленькая; на руках понесли ее наверх. Очнувшись, она сказала, вздохнув: «Боже мой, сколько вам со мною хлопот», – а о матери ни слова. Это заставило нас думать, что она догадалась, что ее обманули, и знает, что мать ее не существует, но боится в этом удостовериться. Она покойна. К Арсению послали кучера его уведомить, что все хорошо обошлось. Теперь будет еще тяжко первое ее свидание с отцом, но Бог милостив. Кроме дочери, я не думаю, чтобы многие жалели о графине; а больно было видеть, как мало скрывали радость свою люди. Она их и худо содержала, и мучила всячески; со всем этим она сделала нам большое расстройство. Много терпел бедный Закревский от ее капризов и дурного нрава. Конечно, он обеспечен на будущие времена с этой стороны, но здоровье его получило страшный толчок, и он мучается боком своим; мне не раз говорил: бок ужасно болит. Великое счастье, что был тут Ермолов, который умом своим всех утешал, ободрял и всем распоряжался. Граф оплакивает свою жену, как наши люди оплакивают своих господ, которые дают им по сотне палок всякий день.
В среду мы-таки повеселились, фейерверк был славный, иллюминация в саду и славный щит с транспарантом, шифр Ермолова. Я дал мысль Арсению (и он это сделал) написать с одной стороны: «Врагов мечом караешь», – а с другой: «Друзей душой пленяешь». Там играли мы в вист. Ермолов зашиб 100, а я 110.
Поутру в четверг мы с Волковым еще спали, к нам пришел Ермолов, сел на кровать и ну болтать; там пришел и Закревский, и Денис. Речь была и о тебе, и о Каподистрии, о Тифлисе, о Лейбахе, и проч. и проч. Какой милый, любезный, умный человек! Он чрезмерно меня обласкал, и я очень его смешил рассказами о Москве, о Волкове и проч. Утро было чудесное. Мы все – на коней и на охоту; затравили тринадцать зайцев, двух лисиц, одного волка, а там – и медведя. Я сказал: «Мы этак кончим слоном», – а Денис: «Да и затравили-таки Степаниду» (разумеется, что звери эти были приготовлены). Это мастерил все Ренкевич. Вот, кажется, вкратце и бестолково все наши похождения, любезный друг. Я очень рад, что мог быть хоть несколько полезен милому Арсению, и радуюсь, что здоровье мое не пострадало от всех хлопот двухдневных. Лягу отдыхать. То-то засну!
Я тебя уже уведомил, что мы Аграфену Федоровну привезли сюда благополучно, а вчера привезли и его. Приезжаю туда, нахожу его только что приехавшего, и все боялись ей сказать, чтобы не сделались опять спазмы. И вздор, какие там спазмы от радости! Я взял на себя все устроить. К ней вхожу. «Здравствуйте!» – «Здравствуйте!» – «Ну вот вы и успокоились, слава Богу; ваш муж приедет, а после ваш батюшка». – «Да, но нет ни того, ни другого». – «О, у меня есть волшебная палочка, я сделаю так, что один из них тотчас приедет, кого вы хотите?» – «Посмотрим! Ну что же, мужа моего!» – «Сейчас я его к вам приведу». Тут его ведет Ермолов в комнату. Обрадовалась, целовалась, плакала, спросила об отце; этого привезут завтра. Все идет очень хорошо, только Арсений наш очень изнурен, бок болит, и рука левая все дрожит сильно. Пикулин говорит, что это следствие потрясения нервов и что с болью в левом боку пройдет все и в левой руке. Успокоясь совершенно на их счет, еду сейчас к Наташе; мне кажется, что я всех сто лет не видал. У бедного Бибикова, бывшего полицеймейстера, горячка гнилая. Вчера был он без надежды, но Пикулин сказывал мне сегодня, что ежели доживет до завтра, то он будет спасен. Дай Бог!
Тебя оставили в покое: теперь все кинулись на Татищева, его посылают в Стамбул. Вяземский говорит: «Это для того, чтобы довести султана до отчаяния, ибо мадам Татищева отнимет у него последние иллюзии, и его жены не покажутся ему более красавицами». Я с Ермоловым долго спорил о Дмитрии Павловиче; он жалеет, что его не знает лично, а говорит: «Когда не знаю человека, то сужу по его деяниям; говорят, что Татищев умер, он этого не доказал в Испании». Но как рассказал я ему о Неапольской миссии, то он согласился, что такой человек был бы у места в Царь-граде. О Тюфякине читал я в «Конститусьонеле»; не очень лестно, а тот, верно, хорохорился и задавал себе тоны.