Вот в таких-то пламенных и восторгающих беседах проходили вечера наши один за другим. Я даже и общество бросил и гораздо реже стал появляться в гостях, кроме того, что и мода на меня начала проходить. Говорю сие не в осуждение, ибо продолжали меня любить и весело ко мне относиться; но в том, что мода действительно в свете царица не малая, в этом все же надо сознаться. На таинственного же посетителя моего стал я наконец смотреть в восхищении, ибо, кроме наслаждения умом его, начал предчувствовать, что питает он в себе некий замысел и готовится к великому может быть подвигу. Может и то ему нравилось, что я наружно не любопытствовал о секрете его, ни прямо, ни намеком не расспрашивал. Но заметил я наконец, что и сам он как бы начал уже томиться желанием открыть мне нечто. По крайней мере это уже очень стало видно примерно месяц спустя как он стал посещать меня. «Знаете ли вы, – спросил он меня однажды, – что в городе очень о нас обоих любопытствуют и дивятся тому, что я к вам столь часто хожу; но пусть их, ибо скоро все объяснится. Иногда вдруг нападало на него чрезвычайное волнение, и почти всегда в таких случаях он вставал и уходил. Иногда же долго и как бы пронзительно смотрит на меня, – думаю: „Что-нибудь сейчас да и скажет“, а он вдруг перебьет и заговорит о чем-нибудь известном и обыкновенном. Стал тоже часто жаловаться на головную боль. И вот однажды, совсем даже неожиданно, после того как он долго и пламенно говорил, вижу, что он вдруг побледнел, лицо совсем перекосилось, сам же на меня глядит как в упор.
– Что с вами, – говорю, – уж не дурно ли вам?
А он именно на головную боль жаловался.
– Я… знаете ли вы… я… человека убил.
Проговорил да улыбается, а сам белый как мел. Зачем это он улыбается, – пронзила мне мысль эта вдруг сердце, прежде чем я еще что-либо сообразил. Сам я побледнел:
– Что вы это? – кричу ему.
– Видите ли, – отвечает мне все с бледною усмешкой, – как дорого мне стоило сказать первое слово. Теперь сказал и, кажется, стал на дорогу. Поеду.