Читаем Братья с тобой полностью

Это — голос Толика. Бабушка целует его, рассматривает. Худышкин маленький. Бабушка знает о нем из Машиных писем. А Толик рад что-нибудь сказать о папе. В детском доме ему говорили, что папа на фронте убит, а когда нашлась мама, то она сказала, что жив. Теперь он, правда, опять долго не пишет, может, раненый. Но мамина версия — жив — Толика устраивает гораздо больше, чем всякая другая.

Дети проголодались. Бабушка идет вместе с Машей на кухню — зажечь плиту и сварить картофельный суп.

— Не удивляйся, что тут столько чугунов. Вот в этих папа варил кошек. Я их есть не могла, а он ел. Вот и шкурки. Их можно выделать и детям что-нибудь сшить.

Что? Что она говорит?

Мама открывает дверь в кладовку. В ящике внизу валяются кошачьи шкурки — памятник голода. Выделать и сшить? Кому это могло прийти в голову? Может, и отцу, — он же тогда старался не придавать значения страданиям, смотреть на вещи легко, по-деловому, с шуткой.

Мама смотрит на Машу и видит ужас в ее глазах. Выделать шкурки… Это ж следы тех ужасных дней.

— Знаешь, ты не обижайся… Давай их сожжем? Сейчас же. Чтобы и следа их не осталось.

— Давай, доченька.

Сварен обед, накормлены дети, уложены спать. Разобраны привезенные вещи и продукты. Мама и Маша рядом. У Маши вдруг всё заболело: и грудь, и бок, и спина. Мама налила кипяток в бутылку, обернула полотенцем, подала. Сама Маша даже не просила. Что значит мама!

— Мама, у нас дрова на зиму есть?

— А зачем? Шурочка Мамаева нам даст свои. Она на дровяном складе работает, ей полагается.

— Как дает? За деньги?

— Что ты, доченька! Она бы обиделась. Мы тут все в доме подружились, кто остался в живых. Мужчины умерли все, во всех квартирах. Они, оказывается, слабее. Мы, кто остался, живем почти как одна семья. Я тут болела как-то недели две, так управдомша Елизавета Павловна приходила мне полы вымыть. У нее пальцы — в перстнях. И ничего, мыла, сама предложила. А к твоему приезду — дочка Нины Ивановны. Знает, как я с ремонтом устала. А я занимаюсь с ней по вечерам, — она за десятый класс сдавать хочет. Шурочка дрова дает, я их сама беру из подвала. Сочувствуют, что папочка умер и сестренка моя. Я из школы иногда приношу шроты, — это из сои такие коврижки, по вкусу немного опилки напоминают, но всё же еда, и без карточек, не ограниченно. Когда нам привозят, я приношу и для других. И молоко соевое тоже. Летом вместе на кладбище ездили, цветы сажали на могилках. Вместе легче, ты понимаешь…

Маша задумалась. Здесь установился свой быт, свой порядок. Похожий на то, к чему мы привыкли, и вместе с тем иной. Когда ехали по городу, когда Маша ждала мать на трамвайной остановке, она неотрывно смотрела на ленинградцев. Все они были подтянуты, аккуратны, суровы. Многие женщины — в ватниках. В трамвае все едут с книжками, читают. Не хотят терять свободного времени.

— Пока ты была одна, это было правильно и заслуженно, — сказала Маша, подумав. — Вы — блокадные друзья. А теперь наехали мы, бывшие эвакуированные. Нас много. Теперь уж брать у Шурочки дрова неудобно, да и дров надо много. Будем думать о топливе. Очистим свой подвал, получим ордер и займемся. А окна хотелось бы все застеклить; у тебя стекла окошка на три, а их у нас шесть. Остальное как-нибудь купим. Сколько стоит стекло?

— Лист стекла — рублей двести. Да и не достать. Стекла ж не хватает в городе.

— Ничего, постараемся вставить. Надо будет поскорее оформиться на работу и устроить детей в детский садик, а Зою — в школу.

— Зоеньку — в мою школу, ко мне.

Бутылка с горячей водою снимает боль, облегчает страдание. Но малейший шум раздражает, отзывается где-то внутри. Маша совсем больна, как она раньше не замечала! Ей казалось, что это — так, почти что капризы. Когда в груди начинало ныть, она старалась преодолеть боль волевым усилием. Получалось. Но не всегда. А сейчас трудно даже представить, как выдержала она такую дорогу одна с тремя маленькими детьми!

Маша смотрит на мать, наслаждаясь ее близостью. Мама. Живая. И с виду крепкая. Правда, давление повышенное и сердце побаливает. Говорит, у них считают, что все блокадники дольше пяти лет не проживут, не выдержат. Нет уж, мы своих блокадников побережем. Война теперь скоро кончится.

— А Костя так и не пишет? — спрашивает мама.

И сразу заныли бок, и спина, и под ложечкой засосало. Бутылка уже остыла, надо снова налить горячей водой.

— Последнее письмо я получила в начале июня. Писал уже после взятия Севастополя — с четвертого Украинского фронта. Сейчас они в Карпатах воюют. Считай: нюнь, июль, август, сентябрь. Четыре месяца нет писем. Ну почему, почему? И узнать ничего не могу: были у них какие-то перегруппировки, был один четвертый Украинский фронт, теперь другой, хотя название то же.

— Он живой; если бы убит был, тебя бы сразу известили, — уверенно говорит мама.

— Всяко бывает.

— Если бы без вести пропал, тоже дали бы знать. Наверно, ранили.

— Но почему же никто не напишет? Ни он, ни товарищи?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже