«Да по признаку незаметности, — твердо отвечает Павор. — Если человек сер, незаметен, его надо уничтожить». Серый никому не нужен. Он даже себе не нужен. Тут главное, не испугаться, не сдаться, найти силы. Решиться надо! Укрепиться в решении! Ведь, может быть, нам придется уничтожить девяносто пять процентов населения. Почему нет?
Вот дети и уходят.
Они уходят не просто из Города.
Они уходят из прошлого. В будущее. В свое.
«Они уходили радостно, и дождь был для них другом, они весело шлепали по лужам горячими босыми ногами, они весело болтали и пели, и не оглядывались, потому что они навсегда забыли свой храпящий предутренний город, скопление клопиных нор, гнездо мелких страстишек и мелких подлостей, чрево, беременное чудовищными преступлениями, непрерывно творящее преступления и преступные намерения, как муравьиная матка непрерывно извергает яйца, они ушли, щебеча и болтая, и скрылись в тумане, пока мы, пьяные, захлебывались спертым воздухом, поражаемые погаными кошмарами, которых они никогда не видели и никогда не увидят…»
Можно понять разочарованных читателей. Как же это так? Их приучали, приучали к светлому Миру Полдня и вдруг какие-то дожди, какие-то непонятные вундеркинды, а люди, строители чудесного Будущего, оказывается, вообще ничего не стоят. При чем тут, собственно, фантастика? Почему братья Стругацкие, знаменитые певцы солнечного Мира Полдня, вдруг сами отправились в страну суконного реализма? Ну и не обманывали бы никого, писали бы себе банальные реалистические романы. Зачем фантастика-то? Почему фантастика-то?
«Совершенно не знаю, как ответить на Ваш вопрос содержательно, — ответил Борис Натанович на этот вопрос Г. Прашкевичу (4.XII.2010). — „Зачем арапа своего младая любит Дездемона?“ Никакого закона нет. „Гордись: таков и ты, поэт, и для тебя закона нет“. (В другой редакции — „условий нет“, но „закона“ мне нравится больше.) Может быть, дело в нашей крайней молодости, когда мы впервые открыли для себя фантастику. И какой же мальчик не любит читать фантастику? Но у нас эта любовь почему-то с возрастом не отсохла (как неизбежно отсыхает у всех интерес к фантикам и лапте). Почему-то вдруг мы почувствовали себя „знатоками и ценителями“. Вполне отдавая должное Толстому, Чехову и Хемингуэю, все-таки предпочитали „Аэлиту“ „Хмурому утру“ и даже „Петру Первому“. И почему-то хотелось написать что-то аналогичное — как Уэллс, как Беляев, как Конан-Дойл. Как Чехов, почему-то не хотелось (по крайней мере — в молодости), а вот об обыкновенном человеке в необыкновенных (обязательно НЕОБЫКНОВЕННЫХ!) обстоятельствах — хотелось страстно. И высокое наслаждение было — придумывать и отшлифовывать в воображении эти необыкновенные обстоятельства… Наверное, это какое-то свойство характера (пусть психологи скажут — какое именно), которое развилось в нас, попавши в благоприятные условия. Какая-то разновидность импринтинга — инстинктивного стремления детеныша следовать, как за матерью, за первым же оказавшимся в поле зрения движущимся объектом… В нашем поле зрения случайно оказалась (хорошая!) фантастика, а мы оказались склонны к импринтингу… Понимаю, что вряд ли мне удалось ответить на Ваш вопрос. И сомневаюсь, что на него вообще можно ответить сколько-нибудь убедительно. „Зачем крутится ветр в овраге?..“»
Страна «Гадких лебедей» действительно лежит в стороне от Мира Полдня.
Но, наверное, лишь описав нудную дождливую промозглую реальность, можно было дать читателям глоток надежды на лучший исход. «От них (от „Гадких лебедей“. — Д. В., Г. П.) веяло безнадежностью и отчаянием, — вспоминал Борис Натанович, — и даже если авторы согласились бы убрать оттуда многочисленные и совершенно неистребимые „аллюзии и ассоциации“, этого горбатого (как говаривали авторы по поводу некоторых своих произведений и до, и после) не смог бы исправить даже наш советский колумбарий. Это было попросту невозможно, хотя авторы и попытались разбавить мрак и отчаяние, дописав последнюю главу, где Будущее, выметя все поганое и нечистое из настоящего, является читателю в виде этакого Homo Novus, всемогущего и милосердного одновременно. (В самом первом варианте повесть, кстати, кончалась сценой в ресторане и словами Голема: „бедный прекрасный утенок“.)».
31
«Гадкие лебеди» появились в печати только в 1972 году.