Мой кабинет полон ветхих томов и рассыпающихся брошюр. С их пожелтелых страниц вещают языки, давно переставшие звучать в людском обиходе. Эстер сообщила мне, что у нее дома тоже есть большая еврейская книга. Мать Эстер еще девочкой была послана из Чехии к родственникам в Лондон. Это было перед началом войны. Ее семья осталась в Праге.
Я сам рожден на континенте, но в силу обстоятельств пишу мои работы по-английски. Иногда я не мог найти выражение, я бился, пытаясь облечь мысль в слова, и просил Эстер о помощи. Ей это было легко. Она была дома в мире звуков, букв и слов, она могла играть ими (рядом с ней я чувствовал себя неуклюжим, как морской зверь на суше). У нее напрочь отсутствовало честолюбие, как мне казалось. Моя мысль до сих пор кружит и кружит вокруг Эстер, то убегает, то возвращается вспять, а ведь она была банальной молодой женщиной.
Она коротко стригла блекло-рыжие волосы и походила на плотного неразговорчивого мальчика. Один раз - кажется, это был вторник, часов шесть после полудня, ее рабочий день как раз закончился - она сказала, что любит меня и что я могу располагать ею. Ни слова не говоря, я позволил ей уйти. На следующий день я искал тень смущения на ее лице, но не нашел. К концу дня я осмелел и спросил, должен ли я принимать ее слова всерьез. Она сказала: "Да, конечно". Мы сошлись на полу возле письменного стола, на котором ровными стопками были разложены бумаги.
Мои ухаживания протекали, так сказать, post factum. За славой дамского угодника я не гонялся - кроме как в юношеских мечтах, кончившихся неизбежным разочарованием. Я вообще заметил, что человек все уменьшает и уменьшает свои претензии, так что к концу жизни остается всего одно какое-нибудь маленькое пожелание, но и из него уже, естественно, ничего не выходит. Я водил Эстер в ресторан и рассказывал ей о моих исследованиях. Раньше мне моя работа казалась очень интересной, и я с охотой говорил о ней, но почти никто не хотел слушать, кроме Эстер. У нее были свои представления насчет того, что нужно делать и чего не нужно, редко совпадавшие с общепринятыми. Она ничего не делала из вежливости и не стала бы слушать, если бы ей не было интересно или если бы она не любила меня. В Эстер было какое-то молчаливое упрямство по отношению к жизни, исполнительность в одних случаях и своеволие в других, и это упрямство было единственным составляющим ее привлекательности. Она не получила ни религиозного воспитания, учащего смирению, ни материалистического, которое бы заставило ее принимать жизнь такой, какая она есть. От этого, должно быть, происходили упрямство и своеволие Эстер.
Я спросил ее: "Согласна ли ты, что жизнь делится на до и после первого любовного опыта?" Она не согласилась. По ее словам, жизнь раскалывалась на две неравные части таким образом: незнание о самом факте совокупления (несколько лет) и знание о нем (долгие годы). Знание сделало ее дальнейшую жизнь невозможной, призналась Эстер, но, вопреки невозможности, она все же продолжала существовать. Она ничего никогда не скрывала в интимном отношении: стыд был полностью чужд ей - или она отчуждена от своего тела.
Я не ввел Эстер в круг моих приятелей - их вряд ли бы заинтересовало то, что в ней нравилось мне. Я не стыдился ее, вовсе нет, просто они не нашли бы общего языка. К тому же, они стали бы говорить с ней обо мне, а я не хотел предстать перед Эстер в свете их разговоров. Я не боялся наветов, но я хотел сам создать для нее мой образ. Любое прошлое - тюрьма. Говорят, что оно "формирует", но, по-моему, оно лишь уродует нас.
Дома у Эстер почти не было мебели, а был толстый ковер на полу и стены в белых обоях. Еще там были полки, на которых выстраивались мелкие игрушки. Книги Эстер складывала на полу, дешевые издания из местной библиотеки, она говорила, что "проглатывает" книги, но все были сочинения худшего разряда: драконы во вселенной, амазонки будущего и тому подобное. Кроме этих странных фантазий Эстер "интересовалась историей" и черпала знания из телепрограмм и газет. В шкафу хранилась "большая еврейская книга" (Пятикнижие, как я установил) и почти полное собрание сочинений фон Дэникена. Она рассказала мне, что у нее бывают приступы радости, как у других бывает сенная лихорадка. Тогда я впервые подумал, что могу жениться на ней.