С тех пор как Изабель начала спать с бедняком, ей стало легче разговаривать с Марией — она уже не так боялась ее злой индейской крови и немногословия.
— Мой дядюшка, — с усмешкой говорила она на кухне, — забывает, что я больше не ребенок, вверенный попечению монашек.
— Он очень любит тебя и желает тебе только самого хорошего.
— Почему ты ему все рассказываешь? Теперь я не могу приводить Тристана к себе — ты же предала нас.
— Я не стану обманывать твоего дядю. Он очень хорошо ко мне относится.
— Как же! — с издевкой произнесла Изабель и принялась за каруру, которое Мария собиралась съесть сама. — Он платит тебе, как собаке, спит с тобой и все время бьет. Я знаю об этом, потому что слышу шум возни из твоей комнаты, хоть ты и не кричишь.
Широкие красно-коричневые скулы Марии украшали две пары аккуратных косых шрамов. Она заговорщицки взглянула на Изабель. Сверкнули глаза-щелки, утонувшие в одутловатом лице.
— Твой дядя — добрый человек, — сказала она. — Если он и бьет меня, то лишь потому, что злится на самого себя. Он не выдерживает напряжения — трудно быть богатым в бедной стране. Он все время бьется лбом о стену, потому что в нашей стране такой утонченный человек, как он, не может найти себе достойного применения. Здесь все подминают под себя грубые мужланы из сертана[4]. Я понимаю, что он бьет не меня. Его удары нежны, как шлепки котенка по бумажному бантику.
— А трахает он тебя как? Тоже нежно?
Мария не ответила. Молча, как и полагается индианке, она взяла себе тарелку из буфета и разделила каруру пополам, словно давая понять, что раз Изабель захотела поговорить о постели, то они теперь равны.
— Твой дядя добрый человек, — повторила она. — Но смотри не переусердствуй. Ты должна поступить в университет и водиться с приличными парнями. Тристан не для тебя. Вот у меня мог бы быть такой парень, когда я была моложе. Симпатичный уличный парнишка. Он красив, как птица из джунглей, но из него обеда не сваришь. В нем ничего нет, кроме клюва, когтей и ярких перьев.
Изабель откинула волосы, чтобы они не мешали ей есть, и, проглотив кусочек окры, смело и пытливо взглянула на Марию. Она знала, что дерзость к лицу, и потому вздернула подбородок.
— Мы нашли друг друга, — сказала она, — на пляже, среди сотен других людей. Мы не можем позволить себе потерять нашу любовь. Да и что нам может сделать дядя? Ничего. Мне ведь уже восемнадцать. Это в старые времена молодых девственниц можно было запирать в альковах больших усадеб и, затянув их в шелка и траурные кружева, заставлять глядеть на мир сквозь решетчатые окна, в ожидании своей очереди заняться размножением, подобно породистым голубям.
— Он может отправить тебя в Бразилиа, к отцу, — заметила Мария. — Из столицы не сбежишь. Она окружена девственными лесами, даже глубоким рвом с водой.
Изабель вскочила с табуретки, как с горячей сковородки, и стремительно, ни к чему не прикасаясь, словно боясь обжечься, стала мерять шагами кухню.
— Он говорил тебе об этом? Он так тебе сказал, Мария? В столицу, к отцу? Говори же! — Угроза переезда в столицу приводит в ужас всякую истинную кариоку.
Мария молчала, в ней неслышно, но упорно боролись два чувства: верность хозяину и любовнику, с одной стороны, и сочувствие к младшей сестре по несчастью, с другой. Ибо Изабель — еще одна пленница любви и жертва рабства, которое секс несет женщинам, хоть она по незнанию и провозглашает себя свободной.
— Я не знаю наверняка, хозяйка, — сказала она наконец. — Но он говорил с братом по телефону. Мне кажется, если ты не расстанешься с этим парнем, ты вряд ли проведешь нынешний карнавал в Рио.
Лачуга
Лачугу матери Тристана там и сям пронизывали острые кинжалы света, проникавшие сквозь щели в листах оцинкованной жести над головой и дыры в стенах из крашеных досок и картона. Но даже яркий голубой свет не мог пронзить насквозь душную атмосферу хижины, наполненной не только дымом табака и кухонным смрадом, но и пылью от земляного пола и осыпающегося материала стен, которые постоянно облеплялись новыми слоями украденных или присвоенных вещей, призванных защитить жителей хижины от природных невзгод: палящего солнца, потоков дождя и холодного океанского ветра в безлунные ночи. Хижина, казалось, утопала среди нетронутой природы, поскольку лепилась к одному из самых высоких и крутых склонов Морру Бабилониа, или Вавилонской горы. Когда ее обитатели ощупью выбирались наружу, откинув полог из гнилого тряпья, заменявший двери, их взору открывался жестокий и величественный вид сверкающего на солнце моря с парусниками и островками, и они щурились от слепящего света.