Старейшины города осудили меня за жестокость.
За жестокость. Что такое жестокость? Все создано мыслью и все существует для нее одной. И кто же назовет жестоким виноградаря, срезывающего виноградные кисти, дабы приготовить из них наилучшее вино?
Я много истреблял в моих лабораториях животных, неустанно трудясь во имя мысли, и вот причина моего обвинения в жестокости, вот причина моего осуждения на изгнание.
Между тем, в этих горьких размышлениях я стоял на открытой террасе, в последний раз оглядывая мой родной город, полный веселого шума. Был ясный день. Розовые купола храмов, подпертые колоннами из разноцветной яшмы, мягко и гордо светились в золотом полудне. Бронзовые пасти драконов извергали сверкающую влагу. На широких площадях шел говор, шумела жизнь, звучала песня.
Стройные фигуры лучших жен города то и дело переплетались веселыми гирляндами, звеня ожерельями, сверкая красотой и жизнью. А дальше, у каменной набережной, бирюзовая поверхность моря вся искрилась огнями, беспрерывно мигавшими, как всплески золотых рыб.
Я сказал:
— Все это создано мыслью и существует ради нее одной.
— Ради чего? Ради чего, учитель? — переспросил мой ученик.
Внезапно я вздрогнул.
Мое изощренное в наблюдениях обоняние уловило в соленом дыхании спокойного моря еще пока тонкую примесь удушливых газов. Город веселился, но уже от него как бы отделялся тяжкий запах разлагающегося трупа. Я содрогнулся от мысли, внезапно заглянувшей в мою голову. И тут так же внезапно я услышал будто отдаленное ворчание льва, запертого в преисподних. Этот звук был глух, едва уловим и не заключал в себе решительно ничего грозного, но, однако, та же придавливавшая мое сознание мысль вновь судорожно заглянула в мои глаза.
— Ты слышишь? — спросил я моего ученика беспокойно.
Тот отвечал:
— Слышу.
— Что слышишь?
— Слышу, как веселится город, празднуя твое изгнание, — сказал ученик уныло.
Я понял, что он ничего не слышал, ничего из того, что надлежало слышать. Это слышал только я один. Один из всего города, и этот город удалял меня в ссылку и праздновал этот первый день моей ссылки. Чем объяснить такое сцепление происшествий? Я задумался, оглядывая сверкающие под солнцем окрестности. Мучительная скорбь внезапно и тяжело всколыхнулась во мне, и мне захотелось крикнуть этому ликующему городу:
— Остановись! Прекрати твои ликования и выслушай меня!
Однако я не крикнул. За моей спиной я услышал в этот миг сердитое бряцанье доспехов моих стражников, и мое горло будто сдавила спазма, не желавшая выпустить из моих уст ни единого слова предостережения. К сцеплению предшествовавших происшествий, как видно, пожелали присоединить еще одно новое— это сердитое бряцанье доспехов. Новое и такое же случайное. Впрочем, что такое случайность? Закон, еще не подтвержденный опытом?
Я сказал, обращаясь к стражникам:
— Исполните же повеление пославших вас ко мне и ведите меня скорее вон отсюда.
Доспехи брякнули; верблюд шагнул, неуклюже вытягивая шею. Сходя со ступеней террасы, я ответил ученику моему:
— Все создано мыслью и существует ради нее одной. Город обрекает меня на изгнание, не подозревая, что он исполняет этим лишь предначертание верховной мысли. Исполним же и мы ее божественное веление без ропота.
Чувства, волновавшие меня в ту минуту, когда я говорил, были неопределенны и смутны. Сколько суждено прожить городу, обрекавшему меня на ссылку, — я не знал наверное. Но зато я был уверен, что я переживу его, переживу хотя бы лишь на один день, дабы подвести итог всему происшедшему.
Мы вышли за город, и стража, совершив надо мною обряд отчуждения, покинула нас. Мы остались одни с моим учеником, пожелавшим проводить меня несколько, чтобы провести со мной последнюю ночь. Мы понуро двинулись в путь, уныло переговариваясь, в то время как до нас достигало еще звонкое ликование беспечного города. Мы подвигались вперед с чрезвычайной медленностью и вечером мы еще видели на горизонте розовые купола городских храмов.
Минуту посовещавшись, мы решились заночевать у темно-бурого ствола гигантской пальмы. Мой мозг болел и ныл, как натруженные ноги пешехода, и я не мог преодолеть желания поскорее расположиться на отдых. Когда властная рука ночи стерла затем все краски земли, мы зажгли от диких зверей костер и утомленно легли возле узловатых корней пальмы. И тотчас же мы тяжко уснули. А потом мы вдруг оба сразу проснулись, будто подброшенные набежавшей волной, не веря своим чувствам и не отдавая отчета в своих движениях. Мы оба сразу поспешно вскочили на ноги, но высокая волна вновь набежала на нас, взбрасывая наши тела на свой изломанный хребет, низвергая нас в бездну и обдавая удушливым смрадом. И я видел сквозь тьму, как верблюд с ревом пал на колени, а пальма перепрыгнула через наши головы, выброшенная недрами земли, как натянутой тетивой лука. В то же время сердитый рев подземного чудовища, будто сорвавшегося с цепи, коснулся нашего слуха. И оглушительный грохот обрушившегося исполина внезапно потряс взбунтовавшиеся окрестности. Я понял все и крикнул:
— Город погиб!