– А-а, я же говорил тебе! Слушай, Саратов, ты знаешь, о чем я тут только что вспоминал?
– О чем?
– О том, как я ехал тогда из Боганы в Москву в самый последний раз и не видел перед собой ничего.
– Потому что перед глазами у тебя стояли ульи с номерами на крышках?
– Да. И я помнил все о каждой семье. Да я и сейчас все помню.
– Давай проверим, – сказал Саратов. – Номер сто восемь.
– Зимовалая, – сказал я. – В начале лета я отобрал у нее четыре рамки расплода. Но в самую жару пчела все равно выкучивалась на всех летках. Но я все-таки не дал ей отроиться.
– Номер сто пятьдесят пять.
– Со следами глины на крышке? – спросил я.
– Можешь не продолжать. Номер пятьдесят четыре.
– Отводок, – сказал я.
Это был отводок на плодную кавказскую матку. Весной пчела едва обсиживала два сота с расплодом. И матка зачервила буквально на второй день. А через неделю она червила уже от бруска до бруска. Без единого пропуска. И я ставил по дополнительному корпусу каждую неделю. А в августе с шести корпусов я снял пятьдесят полновесных медовых рамок, запечатанных кавказской печаткой тоже от бруска до бруска.
– Ну что, Саратов, твои деды снимали по восемь пудов с семьи?
– Бывало, – сказал Саратов.
– А ты помнишь тот год, Саратов, когда дождей не было ни одного с апреля.
– И в июле уже все поля были перепаханы, и вы стояли на черной земле.
– И мы стояли на черной земле. И контрольный улей показывал минус каждый день.
– А на следующий год мы стояли на гречишном поле. И было очень жарко. И я все боялся, как бы опять не произошла прошлогодняя история. И вот прошел сильный дождь. А на следующий день с самого утра стало парить. И гречиха отрыгнула.
– Да, – сказал Саратов, – и когда ты утром зашел на край поля, то ощутил сильнейший тошнотворный запах гречишного нектара. И ты стоял полупьяный и смотрел, как вокруг шевелился живой пчелиный ковер.
– А осенью вся Москва с ума сходила от нашего шоколадного меда. И потом еще долго все спрашивали о нем. Но такого меда уже больше никогда не было.
– А знаешь, о чем я сейчас думаю? – сказал Саратов.
– О чем?
– А какой же мед был самым-самым?
– Может быть, тот, шоколадный?
– Может быть, – сказал Саратов.
– Нет, – сказал я. – Ты помнишь наш самый первый мед?
– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра?
– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра. Этот, наверное, и был самый-самый.
– Может быть, потому, что это был ваш первый мед?
– Нет, – сказал я. – Я никогда потом не пробовал ничего более замечательного. Мы собрали всего-то двадцать восемь фляг с наших первых двадцати восьми семей. Но чистый кориандровый мед был только в первых четырех флягах. И когда мы попробовали его прямо из фляги, у нас глаза на лоб полезли от мощного, все забивающего вкуса кинзы. Но когда мед сел, он стал удивительно спокойным и нежным. Теперь этот мед мало кто уже помнит.
– А подсолнечный мед следующего года? – сказал Саратов.
– Его легче было отколоть молотком, чем отрезать ножом.
– А он все равно просто таял во рту.
– А разноцвет последних годов – смесь подсолнуха, осота и сурепки? Он был, как паста, и с особо мелкими кристаллами, как, впрочем, и весь наш мед.
– А ты помнишь ваш сотовый мед?
– Я готовил его в секциях. Всего несколько секций каждый год. В лучшей семье. А когда пчела готова была уже запечатать мед, я вскрывал пару полновесных рамок, и секции получались ровными, без единого дефекта.
– Но, наверное, ничто не могло сравниться с прямо-таки ошеломляющим вкусом теплого, почти горячего забруса в медогонной будке. И всегда было приятно смотреть на того, кто пробовал его впервые.
– А помнишь, Саратов, – сказал я, – как наш Фима опрокинул керосиновую лампу в медогонку?
– А ведь ты предупреждал его, – сказал Саратов.
– А ведь я предупреждал его.
– И еще долго стояла у вас эта керосиновая фляга меда.
– И каждый из нас пытался попробовать этот мед. Но мы так и не дали его пчеле на обсушку.
– Да, в тот год вообще одна беда шла за другой еще с весны.