7 декабря японцы нападают на тихоокеанские владения США, американский флот в Пирл-Харборе уничтожен, Гитлер объявляет войну Соединенным Штатам. Но даже эти грозные вести, непосредственно затронувшие американцев, не могут заглушить сообщений о великой битве под Москвой. Более того, оно приходит, как ободрение в первые дни внезапного испуга. Друзья и знакомые звонят, приезжают за полночь, обнимают, поздравляют друг друга. Москва ударила, гитлеровцы бегут. Впервые за два года войны бегут чванные завоеватели европейских столиц, бегут от Москвы, усеивая снежные поля трупами, сожженными танками, бессильным оружием. Оптимисты предсказывают теперь скорый конец войны, все благословляют Россию и Красную Армию.
Когда-то, пятнадцать-двадцать лет назад, в Мюнхене и в Берлине Брехт щеголял «американскими» словечками, распевал зонги на американский лад, сочинял стихи и пьесы об Америке («В чаще», «Махагони», «Перелет через океан», «Святая Иоанна скотобоен») и уже совсем недавно писал американизированную пьесу «Карьера Артуро Уи». Но вот он сам живет в той Америке, куда удирали немецкие школьники, начитавшись Купера и Карла Мая, в стране его мальчишеской мечты и юношеской фантазии.
И здесь ему очень трудно жить, труднее, чем где-либо раньше. Нет, он не бедствует. У него свой дом в курортном поселке Санта-Моника на берегу Тихого океана, в нескольких милях от Голливуда. Купить старый дом с усадьбой оказалось дешевле, чем платить за квартиру в городе. В густом саду финиковые пальмы, апельсиновые, абрикосовые, лимонные деревья и полно больших пышных и сочных калифорнийских цветов. Брехт успокаивает гостей: «Трава здесь тоже есть». Обыкновенная трава радует, как встреча со старым приятелем в обществе нарядных знатных чужаков. Дом удобный, просторный. В большой рабочей комнате стучит машинка. Как всегда, на столах громоздятся папки, тихо смотрит со стены китайский мудрец. По вечерам собираются друзья. Девиз «Истина конкретна» отлит из бетона на клумбе в саду. По-английски «конкретный» значит еще и бетонный. Так запечатлена двойная истина – бетонное «очуждение».
Он может спокойно работать, может смотреть на океан, слушать его гудение, равномерное, как старинные стихи и старинная музыка, любоваться огромными деревьями и цветами. Здесь тише и безопаснее, чем было в Дании и Швеции; отсюда не слыхать немецких пушек. Здесь сытнее и теплее, чем в Хельсинки. Но от этого еще мучительнее думать, что там, на другой стороне земли, сейчас погибают, истекают кровью тысячи людей, горят дома, вопят и стонут раненые, изувеченные. Здесь жаркий день, слепящий солнцем, яркой пестротою красок, а там ночь, полыханье пожаров, огненные всплески разрывов. Там, в светлой, радушной Москве новых строек, грохочут бомбы, рушатся здания, а в Ленинграде фронт у самого города; дым застилает улицы; трупы на тротуарах...
Здесь об этом только читают. Благополучные люди, потеющие от обжорства, задрав ноги на стол, читают вперемежку со сводками биржевых курсов, репортажами о гангстерских лихачествах и светских приемах, читают о сожженных городах и деревнях, о тысячах трупов, держат пари: сколько еще продержатся эти русские – два месяца или четыре, поругивают Рузвельта за то, что он слишком «красный».
Правда, есть и другие читатели. Они проклинают Гитлера, сочувствуют России, собирают пожертвования, молятся, выступают на митингах. Но и они – даже самые добрые, самые искренние – потом уходят в свои благоустроенные дома, гуляют в нарядных парках, сытно едят, спокойно спят, весело развлекаются, спорят, ревнуют, хлопочут о своих домашних, деловых заботах. Для многих, для большинства это неизмеримо важнее, значительнее всего, о чем они читают в газетах, слушают по радио, всех гибельных страшных событий там, где танки рычат на нескошенных полях, где раскаленное железо рвет человеческие тела и города становятся кострами.
А он не может и не хочет забывать об этом. И если забудет, если на мгновение, на час обрадуется океану, солнцу, зелени, то, опомнившись, злится вдвойне, потому что злость эта бесплодна и неразумна, а ему ненавистно все бесполезное и неразумное.
Ему плохо в Америке.