Испания сражается. Но все явственней неотвратимый конец. Фашистские армии затопили север и юг страны, на востоке прорываются к морю: республика разрезана. Мадриду грозит окружение.
Брехт слушает радио. Утром и вечером. Советские самолеты доставили на Северный полюс четырех смельчаков, они живут и работают на плавучей льдине; в Шанхае идут уличные бои; в Австрии готовится всенародное голосование – присоединяться ли к Германии; советские летчики летят в Америку через полюс.
В 1937 году в Париже собирается второй Международный конгресс писателей. Брехт говорит:
«Испанский народ, отстаивая с оружием в руках свою землю и свободу, отвоевывает принадлежащие ему творения человеческого гения: на каждом километре испанской земли он защищает бесценные сантиметры холстов галереи Прадо.
...Культуру слишком долго защищали лишь на словах, тогда как удары наносились ей вполне материальными средствами. Сама культура – это не только творения духа. Она также, и даже в большей степени, является материальным благом. Отныне ее нужно защищать с оружием в руках».
Испания еще сражается. А из своего дома на тихом датском побережье Брехт все чаще слышит с моря гулкий рокот – раскаты орудийных басов. По ночам на морском горизонте видны зловещие вспышки – идут учения и маневры немецкого флота.
Он слушает радио. Оставляет недописанный лист в машинке, прерывает увлекательный спор о сценическом эпизоде в новой пьесе, беседу о только что возникшем стихотворении. И потом еще долго обсуждает с друзьями то, что услышал, что прочел в газете.
Фашизм наступает. Ползут, грохоча, танки. Тракторы тянут длинноствольные пушки. В небе гудят тяжелые самолеты. А по шоссе, по извилистым полевым дорогам катят колонны темных армейских машин. Топочут полки, дивизии, корпуса – бесконечные ряды графитно-серых шлемов. Тускло поблескивает вздыбленный стальной ворс штыков. Шагают. Катят. Ползут. А за ними вырастают концлагеря, пылают костры из книг, строятся новые тюрьмы, новые казармы. Скрипят зубами униженные. Стонут избитые. Вопят истязаемые. Плачут вдовы. Стучат молотки, сколачивающие гробы и виселицы. Скрежещут лопаты, копающие могилы. В Испании, в Китае, в Австрии, в Чехии... Кто на очереди?
Фашизм наступает. Брехт слышит все чаще голоса безнадежной тоски, голоса отчаяния.
Тревожны и сообщения из России: там раскрывают страшные заговоры. Тайными сотрудниками фашизма, шпионами и вредителями оказались бывшие члены правительства, руководящие деятели Коминтерна, прославленные военачальники Красной Армии.
В Коминтерне арестованы: Бела Кун, Реммеле, Ганс Нойман, Попов и Танев – те самые, что были с Димитровым. Неужели все они преступники?
Фейхтвангер прислал Брехту свою книгу «Москва 1937 года». Он прочитывает ее жадно, в один присест, потом перечитывает внимательно, пристально. Он хочет все понять до конца. Хочет убедиться в том, что Фейхтвангер действительно отвечает на самые трудные, самые больные вопросы. Спокойная обстоятельность очерков располагает к доверию. Брехт узнает многое из того, что сам видел и слышал в Москве, и это подтверждает достоверность остального. Он знает Фейхтвангера – иронического и трезвого, рассудительного скептика, далекого от коммунизма. Он остается таким и в этой книжке, не скрывает всех своих оговорок и сомнений. Но, значит, тем более достоверно то, что он пишет о московских процессах. «С процессом Зиновьева и Каменева я ознакомился по печати и рассказам очевидцев. На процессе Пятакова и Радека я присутствовал лично. Во время первого процесса я находился в атмосфере Западной Европы, во время второго – в атмосфере Москвы. В первом случае на меня действовал воздух Европы, во втором – Москвы, и это дало мне возможность особенно остро ощутить ту грандиозную разницу, которая существует между Советским Союзом и Западом.
Некоторые из моих друзей, люди вообще довольно разумные, называют эти процессы от начала до конца трагикомичными, варварскими, не заслуживающими доверия, чудовищными как по содержанию, так и по форме. Целый ряд людей, принадлежавших ранее к друзьям Советского Союза, стали после этих процессов его противниками. Многих, видевших в общественном строе Союза идеал социалистической гуманности, этот процесс просто поставил в тупик; им казалось, что пули, поразившие Зиновьева и Каменева, убили вместе с ними и новый мир.
И мне тоже до тех пор, пока я находился в Европе, обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством.
Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я увидел и услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде, под влиянием непосредственных впечатлений от того, что говорили подсудимые и как они это говорили. Если все это было вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда.