Его самоуверенность поражала меня. В таком прикиде — он напоминал инфернального шпрехшталмейстера, переживающего не лучшие свои времена, — именно Хейден должен был объяснить мне, чем он сейчас занимается.
Я открыл было рот, чтобы что-то там промямлить про общество, про библиотеку, но так ничего и не произнес. Просто в этот момент до меня дошло, что я целых три года протоптался на месте. Не многовато ли? Все же я издал какие-то звуки, воспользовавшись в качестве объяснения болезнью отца. Ной Хейден потянулся ко мне и сочувственно пожал руку. Я же ощущал себя полным идиотом.
В колледже самоуверенность делала его нечувствительным к классовым различиям. В один прекрасный вечер он мог напиться в стельку с собственными политическими противниками, временно позабыв о разногласиях ради веселой попойки, а уже на следующий день Ной зависал с участниками маршей протеста, сидя в какой-нибудь забегаловке и заедая вчерашнее похмелье дешевыми блинчиками.
Я же оставался мелкобуржуазным ничтожеством, так как не примыкал ни к тому, ни к другому лагерю и вообще был угрюмым, как сыч. И хотя я первым в нашей семье попал на студенческую скамью, мне было нелегко изображать пролетарское происхождение. И это с уроками игры на фортепьяно и книжками с произведениями классиков в качестве подарка на Рождество!
Держись я особняком, это никого бы не заботило. Никто не мог помешать мне жить анонимной жизнью. Но я сделал для себя одно открытие — не без помощи соседа по комнате, который таскал меня за собой на всякие акции протеста. Оказывается, политика дарит вам иной вид анонимности — принадлежность к стаду.
И пока в Париже и Лондоне набирало обороты студенческое движение, в нашей «Группе по изучению левых идей» мы ограничивались тем, что устраивали мирные акции протеста, направленные против комендантского часа в студенческих общежитиях. Остальное же время мы полностью оправдывали свое название — изучали левые идеи. А поскольку у меня обнаружился талант к языкам, я оказался полезен Ною и его прихлебателям по «Группе» в тех случаях, когда требовалось растолковать витиеватые изречения Ги Деборда, основателя «Парижской группы международных ситуационистов». По всей видимости, я стал вообще первым переводчиком Деборда на английский. Кстати, с финансовой точки зрения это оказалось куда благороднее, чем то, за счет чего я существовал — то есть пассивно позволял родителям тратить на меня их скромные сбережения. Выпускник грамматической школы, сын тех, что сами получили образование довольно поздно — в церковных залах и вечерних классах; тех, что верили, что образование — благороднейшая вещь, к которой надо изо всех сил стремиться. Мои родители всю свою жизнь копили деньги, чтобы вложить их в великую ценность — собственного ребенка.
Кэтлин и Уильям свято верили (с тех пор, насколько мне известно, никто уже не верил в подобное столь фанатично), что щедрость обладает огромной моральной силой. Тратя на меня последние гроши, они не ставили под сомнение мою благодарность. Их психологическая близорукость не могла не поражать. В конце первого семестра отец прислал мне чек. (Дело в том, что я наделал долгов, покупая книжки.) Письмо, которое он приложил к чеку, заканчивалось следующими словами: «Искренне твой — Отец».
— Зачем ему понадобилось писать «искренне твой»? — спросил Ной Хейден, когда я показал ему письмо. — А вот то, что он написал слово «отец» с большой буквы, мне даже нравится.
— Это потому, что он меня знает лично, — ответил я. — А вот если бы он обращался к незнакомцу, то написал бы так: «С глубоким уважением».
Мне срочно требовалось излить душу, хотелось обратить все в шутку, а иначе все выглядело просто ужасно. В первые и самые трудные месяцы в колледже Ной Хейден был моим спасательным кругом и, что самое главное, умел держать при себе то, что я ему говорил.
— А ты-то сам как?
Он сообщил мне, что «Группа по изучению левых идей» тихо испустила дух вскоре после того, как я бросил учебу, — можно сказать, умерла естественной смертью. Хейден сдал выпускные экзамены, однако, по его словам, не удосужился даже узнать об их результатах.
— Да чтобы я туда вернулся! Не дождутся! — заявит он. Презрительное выражение его лица словами не передать. Я увидел в нем нечто смехотворное.
— Ты имеешь в виду наш колледж? Или весь Кембридж?
Он только махнул рукой.
— Какая разница, все — одно дерьмо.
Несмотря на всю ярость его политической риторики или параноидальное увлечение ситуационистами, я бы никогда не поверил, что он способен бросить университет. Но как еще можно понять его слова? А этот прикид? Чем дольше мы с ним говорили, тем больше во мне крепла уверенность, что Хейден пробил дно даже в своих левацких идеях и теперь обитает в каком-то собственном измерении.
— Ты пойдешь на марш?
На следующий день, то есть в субботу, на Гровнер-сквер должен был состояться марш протеста против войны во Вьетнаме.
— Мы покажем этим ублюдкам, что такое настоящий протест! — воскликнул Хейден, довольно потирая руки.