Еще более нелепым, чем подобное толкование внутриполитических событий, было предположение, что Запад своим довооружением преподнес Советскому Союзу «рождественский подарок»– новое руководство. Разумеется, необходимость в новом руководстве была вызвана массой внутриполитических проблем. Утверждение, что путь Михаила Горбачева наверх в начале 1985 года явился результатом решения НАТО от декабря 1979 года всего лишь несерьезное предположение. Когда новый Генеральный секретарь занял свой пост, Советский Союз, по общему мнению, имел более 350 ракет СС-20, две трети из которых были нацелены на Европу. Для Горбачева это с самого начала было скорее бременем, чем гарантией безопасности. Поэтому он добивался возобновления прерванных переговоров. В лице американского президента Рейгана он нашел партнера, оказавшегося достаточно гибким, чтобы, в свою очередь, круто повернуть руль и вступить на новый путь в области политики безопасности. Демонтаж ракет средней дальности наземного базирования в Европе уже потому расценивался так высоко, что этого вообще никто не ожидал. Достигнутое соглашение по ракетам средней дальности мало было связано с решениями боннского правительства и брюссельской сессии НАТО.
У Гельмута Шмидта имелись веские основания для беспокойства в связи с советскими – потенциально наступательными – вооружениями вообще и новыми ракетами в частности. Шмидт делал ставку на переговоры, которые должны были привести к максимальной стабильности при минимальном уровне вооружений. Таким образом, это соответствовало политике, разработанной нами вместе с Фритцем Эрлером и другими членами правительства в 60-е годы. Его расстраивало и обижало то, что в Вашингтоне, после того как в Белом доме Джимми Картер сменил Джеральда Форда, его опасения не принимались всерьез. Картеровский «профессор по безопасности» Збигнев Бжезинский и уверенный в себе глава боннского правительства не воспринимали друг друга и не утруждали себя скрывать это. В то, что эти разногласия в конце концов кончатся «нулевым вариантом», почти никто не верил, даже те, кто стремился к такому решению. Шмидт и я независимо друг от друга часто говорили о «нулевом варианте». Так же, впрочем, как некоторые его и мои британские друзья. Так же, как Франсуа Миттеран, прежде чем он стал президентом: «Никаких СС-20, никаких „Першингов-2“». Великий «мастер по наведению мостов» совершил в США исторический прорыв, когда он стал доверять своему инстинкту и советам жены больше, чем обременительным фактам и заключениям экспертов.
У меня, правда, были большие сомнения относительно того, не заходит ли глава немецкого правительства слишком далеко, беря на себя всю ответственность в решении стратегического вопроса между Востоком и Западом. Можно было предположить, что никто не будет вымаливать у немцев рецептов решения этой задачи. Тем более в той области, где великие державы (в том числе и те, кого именуют так «ради почета») считали нужным оградить себя от непрошеных советчиков. В качестве ответного хода предлагалось рассмотреть вопрос о размещении в Европе американского ядерного оружия, которое в крайнем случае могло бы с территории Федеративной Республики за несколько минут поразить цели в Советском Союзе. Технические особенности нового оружия получили эмоционально-политическую окраску и с точки зрения русских должны были драматизировать ситуацию. Москва видела в ракетах «Першинг-2» значительно большую угрозу, чем в технике, которую предстояло заменить. А кое-кто из немцев, помня прошлую войну, был того же мнения.
То у одного, то у другого из нас возникали все новые вопросы. К чему мы придем, если распространим теорию равновесия на регионы и лишим ее содержания? Как это будет соотноситься с евростратегическим равновесием, о котором шла речь? Не будет ли это вопреки желанию воспринято как шаг навстречу тем кругам в США, которые ради снижения риска глобальной конфронтации и разрушения своей страны пытаются ограничить атомную войну (если уж ее не удастся избежать) рамками Европы? А с другой стороны, не преувеличивается ли опасность политического шантажа с помощью нового оружия? Мы выстояли в кризисах вокруг Берлина потому, что политическая воля была сильнее, чем материальная мощь противной стороны.