— Иди, конечно, — говорил Гриша. Даже с облегчением. Нет, Павлушка ничуть не надоедал ему, и дружба оставалась крепкой, и хорошо им было вместе. Но… нельзя же, в конце концов, чтобы Павлушка навсегда оставался не столько самим собой, сколько частичкой Гриши.
Тем более что у Гриши проявилось немало дел. В гимназию в этом году он уже не успел (И хорошо! Можно еще год быть рядом с Павлушкой постоянно, не ехать в Тобольск!), но учиться-то необходимо. Вот и пришлось заниматься самостоятельно — то со старшими девочками, то одному. Чтобы на будущий год пойти не в первый класс, а куда постарше…
Павлушка тоже учился. Вместе с Танюшкой и Катенькой. Письму, чтению, счету. Наняли еще и учительницу, знающую французский — для всех. И для того, чтобы Павлушка не забывал язык…
Зимой Павлушку окрестили в православную веру. Записали под фамилией Григорьев (Гриша настоял). А крестными стали соседи — Кондрат Алексеевич Луков и его жена Степанида Макаровна. Так вот получилось… У Максаровых, с Гришей, было Павлушке очень даже неплохо. Дружил со всеми девочками — спокойный, улыбчивый, необидчивый. Но они, даже самые маленькие, смотрели на него, как на младшего. Порой — почти как на куклу, которой нужна их постоянная забота. А Сонюшка Лукова… конопатая, некрасивая, порой насупленная — она была такая, что всегда принимала Павлушку всерьез, понимала его, даже если тот не мог найти нужное слово. Понимала не хуже Гриши. Но Гриша был старший, а она
А еще… не помнил он матери, жил в Бас-Тере и разных поселках у случайных людей, нигде не задерживаясь надолго. Даже слово «мама» не знал. А тетя Стеша Лукова однажды увидела его перемазанные углем руки (опять рисовал что-то для Сони), повела к рукомойнику, отмыла пальцы, а заодно и лицо, вытерла насухо суровым полотенцем… и вдруг прижала кудлатую голову к цветастому переднику.
— Цыганенок ты мой толстогубый, сиротинушка…
Он не понял слово «сиротинушка» и ничего сиротского не ощутил. Наоборот… Он прижался к тете Стеше, почуяв неведомое раньше желание сыновней привязанности, ласки, защищенности…
2
А на цыганенка он в общем-то и не был похож. Волосы вовсе не черные, а темно-русые, с рыжеватым отблеском. И глаза светлые — карие с желтыми проблесками («Как у Анны», — вспоминал Гриша). Это раньше он казался смуглым и чернявым, а сейчас — отмытый, ухоженный, не раз извалявшийся в белом пушистом снегу, — потерял последние признаки негритянской крови. Только губы по-прежнему оставались… ну, вроде как у Роситы Линды… И не стали мальчишки прозывать его Цыганенком, как того опасался Гриша. Появилось у Павлушки прозвище Ножик.
С ножиком, который отдал ему Гриша, — тоненьким, острым — Павлушка не расставался. Выреза́л из попавших под руку деревяшек то смешного котенка, то хохлатую пичугу, то куколку в платке, то неведомую зверюшку. Всем вырезал, кто ни попросит… Случалось несколько раз, что городищенские, вечные неприятели ляминских, брали зазевавшегося Ножика в плен, утаскивали через лог, но не думали обижать, а, обступив, просили:
— Ножик, вырежи чего-нибудь!
— Солдата с ружьем…
— А мне Змея-горыныча!
Резал, присев на чурбак в чьем-нибудь «ненашем» дворе. И забывалась вражда между берегами…
Как-то перед Рождеством, накатавшись с Сонюшкой на санках в логу, Павлушка забежал к Луковым и засиделся там за вечерним чаем. А потом забоялся:
— Полина Фед-доровна рас-сердится…
Оно и понятно: должна была прийти в тот вечер «французская» учительница, а главный ученик неизвестно где. Чтобы сильно не бранили, Кондрат Алексеевич пошел с Павлушкой к Максаровым. Полина Федоровна (округлившаяся, в кофте-колоколе) сказала голосом светской дамы:
— Ты что же, мон шер, гуляешь до ночи, тогда как… Ох, здравствуйте, Кондрат Алексеевич, милости просим… Платоша! У нас гость!.. — А Павлушке погрозила пальцем (тот виновато посопел для порядка; так же для порядка показал ему кулак «Г’ри-ша»).
— Полина Федоровна, ты мальчонку шибко не ругай, — попросил «дядя Луков». — В эти годы только и порезвиться. А вообще-то он парнишка башковитый… Платон, доброго здоровья. Разговор есть к тебе…
Ушли в другую комнату, и Кондрат — давний сосед и приятель с детской поры — сказал Платону Филипповичу:
— Про Павлушку я. Вы не серчайте, что он часто стал у нас в доме крутиться. И с Сонюшкой подружились, и Стеша его то и дело возьмет да приголубит… а главное — нашел он свою жилку. Приглядывается к моей работе, помочь норовит. Пальцы его к дереву просто чудо какие чуткие. И тяга в душе. Ты его к торговому делу не приохочивай, пускай идет в резчики. Вырастет — меня за пояс заткнет, это я тебе говорю со всей твердостью…
— А я чего… — Максаров поскреб бороду. — Я и не думал неволить. Пускай выбирает в жизни чего душа просит…
— А ежели так, то, может быть, отпустишь жить ко мне? Было бы ему сподручнее учиться мастерству…