Выхаркиваю крик: «Столбование! Столбование!». Стою на месте. Руки висят. Губы шлепают: «Ох, охотнюшки, тошно мне без Афонюш-ки». Я плачу. Слезы, как пенсне. Стекла не по глазам: люди, извозчики, фонари — кисея, муть, пар, безумие. Рыдаю. Соль и вода меня ослепляют.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
Я впервые в доме у Шпреегарта. У него в руках серебряные щипчики, изображающие львиные лапы:
— Позвольте за вами поухаживать: я у нас за хозяйку. И стал накладывать в мой стакан сахар.
— Что вы! Что вы!
— А это вам в наказание, чтобы не церемонничали. Вот и ложечкой еще размешаю.
— Нет, вы право же…
— Сами виноваты. Если бы вы…
Он будто замешкался над неподатливым словом:
— Я и говорю, сами же вы… И сморщил нос.
— Фу, как противно получается с этим «вы»! И сощурился.
— Меня дома зовут: Лео.
И, не договорив, стал в моем стакане размешивать сахар. Ложечка тинькала:
— Видишь, скотина, какой я милый, какой я замечательный.
Мне ничего не оставалось, как прикрыть ладонями кончики ушей, покрасневшие от удовольствия.
А Шпреегарт в эту минуту задумался над тем, какое бы подобрать для лица выражение. Собственно, подбор у него был весьма ограниченный. Впоследствии я почти безошибочно угадывал: на чем он в таком-то и таком-то случае остановится. Иногда я в шутку советовал:
— Лео, саркастически переломи губы, скажи пошлость.
— Лео, ты в недоумение: вскинь мефистофельскую бровь.
— Лео, ты презираешь: узь глаза.
— Лео, ты покоряешь: улыбайся, как балерина.
— Лео, ты чудный парень: ямочки на щеках.
— Лео, ты мечтаешь: рассматривай свои ногти…
Хорошо ему: «Лео». А вот как вывернешься из положения, когда тебя зовут: «Мишка». Выпалить разве: «Михаил».
Но я думал о том, что сказать «Михаил» вместо «Мишки», значило бы соврать. Я, собственно, это и сделал бы при других обстоятельствах с легким сердцем; я человек не принципиальный. Я совсем не Саша Фрабер. Это он, выскорлупившись от столичной народоволки и нерчинского попа, все сделал по житиям прудонов:
— Я принципиально не верю.
— Я принципиально не даю взаймы.
— Я принципиально не курю.
— Я принципиально приношу завтрак из дома.
— Я принципиально хожу в баню по вторникам.
Мне, конечно, ничего бы не стоило сказать: «Меня зовут Михаил». Лео, весьма вероятно, на первых порах принял бы это за чистую монету и пустил в обращение: «Вы любите, Михаил, „Снежную маску“ Александра Блока?», «Неужели вы, Михаил, не любите варенье из дынных корочек?».
Возможно, что некоторое время я бы чувствовал себя празднично и необычно, как в крахмальном воротничке, одевавшемся под серую гимназическую рубашку в день бала в Первой женской гимназии, куда я получал приглашение от двоюродной сестры, зеленоглазой горбуньи.
Через полчаса после первого вальса, на который я смотрел из-за колонны, крахмальные концы воротничка врезывались мне в подбородок, а запонка вливалась в горло. Я становился несчастнейшим человеком, потому что приходилось поворачивать шею с надменной медленностью, говорить в нос, смотреть свысока, не имея для того никаких оснований-т. е. ни соответствующих лакированных ботинок, ни соответствующего пробора.
Сегодня бы Лео пел, как на скрипке: «Неужели вы, Михаил, не любите варенье из дынных корочек?». А назавтра, придя в гимназию, он услышит: «Мишка, чертов сын, поздравляю тебя с очередным прыщом на носу», «Ребята, Мишке-скотине в срочном порядке требуется девочка», «Ребята, предлагаю в складчину сводить Мишку к мадам Тузик».
Наконец, я припоминаю, что уже в те отдаленные времена, когда я на четвереньках пытался переползти нашу Завальскую улицу, более широкую в моих карапузьих глазах, чем теперь целая жизнь, мать, свесившись из окна, кричала: «Мишка, в колее утопнешь! Назад скоро рачься, слышь?».
Память, собственно, твердо сохранила только одно первое слово. Но я не сомневаюсь в полной непридуманности остальных, потому что мать с разительной терпеливостью относилась с той же острасткой ко всем моим четырем сестрам и семи братьям, заявлявшимся на свет один за другим без малейшего рассеяния и через совершенно равные промежутки времени.
Рождение
Несколько недель тому назад мне исполнилось тридцать четыре года. Если переводить на старинку, по должности я действительный статский. Партийцы мне говорят: «Товарищ Титичкин». Виднейшие спецы: «Михаил Степанович». Но стоит кому-нибудь вообразить, что стены кабинета непроницаемы, как до меня доносится:
«А у Мишки-то нашего автомобиль отбирают».
«Ах, бедненький Мишка, он этого не переживет.»
«Припадочный!»
«Автомобиль, Кузьма Иванович, для Мишки символ.»
«Идиот!».
Не найдя сколь-нибудь удачливого выхода из положения, в которое меня поставил, сам того не ведая, Шпреегарт, я предпочел отделаться мучительным молчанием.