Дилижанс запряжен четверней в ряд. Трех лошадей поставили гнедых, левую пристяжную — белую. Крытый кузов (три окна по каждую сторону) высится на больших, в человеческий рост, красных колесах. Из окна дилижанса смотришь как с борта корабля — провожающие толпятся внизу и кажутся даже сокращенными в росте. Стоит внизу отец, Павел Иванович Брюллов, в легком черном плаще, черную шляпу держит в руке, волосы у отца совсем седые. Стоит рядом старший брат Федор, в таком же плаще, с такою же шляпой в руке: семь лет назад вместе с первой золотой медалью выслужил и Федор заграничную командировку, однако по европейским политическим обстоятельствам отпущен не был, теперь Федору не до путешествий — пишет образа, работы его в цене, заказы имеет хорошие. Федор улыбается, машет рукой, но глаза у него грустные. Карлу жалко Федора; он показывает ему из окна четыре пальца и пренебрежительно машет рукой — четыре года промчатся быстро. (Человек предполагает… Четыре года обернутся для Карла четырнадцатью, и откуда ему знать, что в день отъезда в последний раз видит он отца, мать, меньших братьев, Ивана и Павла.) Кучер в синем долгополом армяке влез на высокие козлы, взялся за вожжи. Проводник с медным рожком в руке захлопнул сзади дверцу, проворно вскочил на висячую ступеньку и устроился снаружи. Дилижанс качнулся, как отчаливший корабль на первой волне. Александр, прижимая обе ладони к губам, посылал воздушные поцелуи. Карл прижался лбом к стеклу — отец стоял посреди площади, расставив крепкие ноги, ветер раздувал черный плащ, лохматил серебряные волосы. («Отец во всю жизнь поцеловал меня только один раз, когда я садился в дилижанс, чтобы ехать за границу», — скажет Карл Брюллов на закате дней.)
У заставы молодой офицер просил всех пассажиров выйти из экипажа и предъявить паспорта.
Перед отъездом по просьбе общества, ставившего целью поощрение художникам
Утро
Босыми ногами ступает по облакам юная смуглолицая женщина с доверчивым лицом ребенка, несет на руках младенца с лицом, исполненным мысли и прозрения. В Дрездене перед Рафаэлевым творением пробует Карл рисовать «Сикстинскую мадонну» и впервые, кажется, чувствует изменившую ему верность руки. Он раздраженно комкает лист с начатым рисунком, берет другой, щурится, примериваясь, еще раз внутренне проверяя точность и цепкость глаза, уравновешивает дыхание, как перед выстрелом, чтоб не дрогнула рука, мягким красивым движением проводит линию и, еще не отняв карандаш от бумаги, — рукой, глазом, всем существом своим ощущает: не то. Испуг толкает его в сердце, он кладет папку на пол рядом со стулом, на котором сидит, один в пустом зале уже закрытой на зиму галереи, долго смотрит на рисунок, на эту единственную проведенную им линию. Она взята правильно — в этом он может поклясться, все в ней, до самой малости, точь-в-точь как на оригинале, но рядом с Рафаэлем как она безжизненна! Он поднимает папку, кладет ее на колени и, подавляя страх и злость, быстро, уже почти не взглядывая на полотно, наперекор себе набрасывает контур. Но линии Рафаэля, перенесенные на его рисунок, вянут, словно сорванные цветы. Он комкает и этот лист и не начинает нового. Он сидит неподвижно с папкой на коленях и, не в силах оторваться, смотрит на картину. Он смотрит в детские глаза матери, смотрит во всезнающие глаза младенца, раздражение в его душе стихает, сердце бьется спокойно и уверенно, ум не замутнен ни злостью, ни страхом, ни напряженным желанием. Все в нем расправляется — душа, сердце, ум распахнуты навстречу неведомой прежде мудрости, будто земля — дождю. Он думает о непостижимости Рафаэля. Художники в величайших своих творениях подобны природе. Человек, дерево, плод не есть совокупность твердых и жидких веществ, в определенном порядке соединенных. Черты лица этой женщины и линии ее тела, ее глаза, руки, ноги выражают сразу столь много и в таком слиянии выражают, что дерзко намерение повторить их, разымая создание Рафаэля на линии и пятна. Эта женщина создана Рафаэлем из него самого, как Ева из ребра Адама: можно похоже перерисовать ее или написать красками, можно все глубже постигать, никогда, однако, не постигнув до конца, можно оживить копию собственным чувством и замыслом, но невозможно создать эту женщину еще раз, как невозможно двум матерям родить дважды одного и того же ребенка.
…— Искусство — это стиль, друзья мои, — вещал Лео фон Кленце, архитектор; братья познакомились с ним при первом же осмотре галереи. Господин фон Кленце постоянно работал в Мюнхене, был знаменит, братья внимали его словам с почтением.
— Меняется стиль — меняется искусство, — продолжал фон Кленце. — Стиль подчиняет художника и вместе дает ему свободу. Все начинается со стиля: ты познал его законы — и ты творишь легко, как птица летит…