Читаем Брюллов полностью

Он часто ходит к доктору, жалуется на недомогание, у него и правда лицо бледное, веки воспалены, но жара нет, скорей всего «фебрис притворялис» — притворная лихорадка. Доктор, однако, снисходительно машет рукой: и лазарет. Карл весело взбирается на железную койку, покрашенную темно-коричневой краской, раскладывает на табурете у изголовья альбомы и карандаши и, не чувствуя жесткости слежавшегося соломенного тюфяка, валяется с наслаждением день, другой и третий, — без расписания, без классов, без наставлений, в полдень потягивается, в обед спит, в полночь при свете коптилки водит карандашом по бумаге, размышляет обо всем, что лезет в голову, а не о том, что твердят в классе, изображает товарищей, и непременно в смешном виде, или, вдруг увлекшись, десять, двадцать, сорок раз подряд рисует на память какую-нибудь гипсовую руку или слепок. Пусть себе на рассвете гремит своим колокольчиком дежурный служитель, он назло ему ни за что не проснется, пусть там все торопливо натягивают одинаковую синюю форму, уже потертую и выцветшую, — у него в ногах брошен на койку засаленный халат, не мундир, он сладко спит, шесть утра, единообразные ряды академистов выстроились в зале на молитву. Евангелие на аналое лежит под крестом с распятием, написанным учеником Карлом Брюлло.

…В уютной квартире на Васильевском, при академии, румяный старик с легкой, как пух, сединою зажег на письменном столе, обтянутом пожелтевшим от времени вишневым сукном, две свечи, сдвинул в сторону пыльную пачку рисунков и гравированных оттисков и положил перед собой большого формата тетрадь, частью уже исписанную. На старике стеганый ватный халат поверх жилета: сколько себя помнил этот много поживший человек, дрова в Петербурге всегда были дороги, а казенных дров всегда не хватало. Старик открыл тетрадь, обмакнул перо в чернильницу и на чистом листе, трудясь над каждым знаком, вывел: 1809. Старое сердце сжалось, толкнуло кровь в мозг — и снова открылась перед глазами полная рекреационная зала, мерный топот полков за окнами, колокольный звон…

Вьюжил февраль 1875 года, крупные хлопья снега, брошенные чьей-то щедрой рукой, прилипали к темному стеклу — в этом вечном, неизбежном, в ночной мгле, порывах ветра, падении снега, была какая-то будоражащая сила, она тормошила память старика и торопила его мысли. Несколько минут он неподвижно смотрел на черную поверхность стекла, бессознательно вникая в узор снежных пятен, снова обмакнул перо в чернильницу и, примериваясь, начал ставить одно к другому слова. Он никак не мог привыкнуть к стальному перу и, побаиваясь его, писал почти без нажима. Кроме того, рука его была приучена к медлительному, не терпящему неточности нанесению линий резцом на металле.

«Между нашими гувернерами и учителями, кроме их слабых знаний, отличались странностями…» — написал старик и поставил двоеточие. Новая жизнь вьюжила за окнами: грохотали вагоны конно-железной дороги, фотографический аппарат спорил с карандашом и резцом и побеждал их скоростью, доступностью и дешевизной, по коридорам академии, по-прежнему холодным, ходили уже не перепуганные мальцы, а бородатые, решительные мужчины с громкой откровенностью речи, знающие сходки и бунты, проповедующие новое искусство и передвижные выставки, — заслышав их шаги, профессора жались к стене, а они, здороваясь (если соблагоизволят), пронзали профессоров взглядом, исполненным неуважения. И под этим взглядом, пугаясь его больше конно-железной дороги, больше фотографического аппарата и стального пера и как бы желая невольно доказать нынешним, каково-то было их отцам и дедам, ректор Федор Иванович Иордан вспоминал свое время и свою академию.

Кроме слабых знаний, учителя, гувернеры, служители отличались странностями и наказывали детей без всякой вины, пользуясь только своим правом наказывать. Один носил парик и бил мальчиков камышовой палкой, другой порол их ради развлечения и некоторого удовольствия, третий собирал всякую металлическую дрянь — гвозди, пуговицы — и отличался тяжеловесными пощечинами, четвертый никогда не снимал серого капота со стоячим зеленым воротником, молча нюхал табак, ничему не учил, носил на себе отпечаток тупоумия, но руку имел железную, пятый, обладавший сильным басом от неумеренного употребления алкоголя, изрыгал непечатные ругательства и т. д. Записки Иордана бесхитростны: «шлют за розгами и согревают задницу», «высекут, сам не знаешь за что», «случалось и по два раза в день, как будто нашим учителям и гувернерам нравились наши открытые задницы» — обо всем этом говорится со стариковской простодушной повествовательностью, которая, кажется, должна бы смягчить, смирить этих раздраженных, вечно недовольных «нынешних»: «В наше время в Академии художеств совершенный был недостаток в должных учителях… Казалось, что порядочные люди страшились поступать в Академию».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии