О бесчисленных попытках Бродского вызвать родителей к себе в гости я еще вспомню, но его полторы комнаты уже навсегда останутся в истории русской и американской литературы. Там он начинал печатать свои стихи на трофейной, вывезенной из Китая пишущей машинке, там в своем отгороженном закутке он встречался с друзьями, там как-то довелось побывать и мне, туда он приводил и свою возлюбленную Марину. «В том конце моей половины была дверь. Когда отец не работал в темном закутке, я входил и выходил, пользуясь ею. „Чтобы не беспокоить вас“, — говорил я родителям, но в действительности с целью избежать их наблюдения и необходимости знакомить с ними моих гостей и наоборот. Для затемнения подоплеки этих визитов я держал электропроигрыватель, и родители постепенно прониклись ненавистью к И. С. Баху.
Еще позднее, когда и количество книг, и потребность в уединении драматически возросли, я дополнительно разгородил свою половину посредством перестановки тех двух шкафов таким образом, чтобы они отделяли мою кровать и письменный стол от темного закутка. Между ними я втиснул третий, который бездействовал в коридоре. Отодрал у него заднюю стенку, оставив дверцу нетронутой. В результате чего гостю приходилось попадать в мой
Вот в такой половинке, в таком огороженном закутке и сформировалась поэтическая личность Иосифа Бродского. Там он стал поэтом, там он стал и мужчиной. Может быть, при его независимом характере, при постоянном общении с родителями у него бы и не возникло позже острой потребности в памяти о них, не возникла бы и проза «Полторы комнаты», но почти тринадцатилетний запрет на общение заставил позабыть о конфликтах с отцом и помнить в его офицерстве лишь все самое светлое.
«Вспоминаю их не от тоски, но оттого, что именно тут моя мать провела четверть жизни. Семейные люди редко едят не дома; в России — почти никогда. Я не помню ни ее, ни отца за столиком в ресторане или даже в кафетерии. Она была лучшим поваром, которого я когда-либо знал, за исключением, пожалуй, Честера Каллмана, однако у того в распоряжении было больше ингредиентов. Очень часто вспоминаю ее на кухне в переднике — лицо раскраснелось и очки слегка запотели — отгоняющей меня от плиты, когда я пытаюсь схватить что-нибудь прямо с огня. Верхняя губа блестит от пота; коротко стриженные, крашенные хной седые волосы беспорядочно вьются. „Отойди! — Она сердится. — Что за нетерпение!“ Больше я этого не услышу никогда…»
И как это привычно по-советски — конфликт отцов сталинского времени и детей оттепели: «„Опять ты читаешь своего Дос Пассоса? — скажет она, накрывая на стол. — А кто будет читать Тургенева?“ — „Что ты хочешь от него, — отзовется отец, складывая газету, — одно слово — бездельник“…»
Так и меня отрывал отец от Хемингуэя, ругался из-за увиденного Оскара Уайльда, так было в миллионах советских семей.
В раннем детстве Иосиф своего отца практически не видел. Как в 1940 году ушел Александр Иванович на войну в Финляндию, так с перерывами и воевал до 1948 года, вернувшись домой уже из Китая, куда был командирован с группой военных советников. За годы войны Александр Иванович как морской офицер был и на Баренцевом море, и в Севастополе, и на Ленинградском фронте. Думаю, давно пора уже организовать выставку блокадных фотографий военного корреспондента Александра Бродского.
Естественно, выросший в полной свободе независимый уличный сорванец с трудом находил общий язык с отцом, привыкшим к военной командной обстановке. Он и в обычных школах не находил общего языка почти ни с кем. В каком-то смысле, чисто по-лермонтовски, с малых лет вел независимую и одинокую жизнь. Если уж на то пошло, он не был похож на интеллигентного еврейского мальчика со скрипкой. Менял школы, одну, вторую, третью. В 1955 году ушел из восьмого класса средней школы № 196 на Моховой, так больше нигде и не учился. Потом, после семи классов, менял места работы, выбирая отнюдь не легкие профессии. Позже, на суде по обвинению в тунеядстве, были перечислены 13 опробованных им профессий: фрезеровщик, техник-геофизик, санитар, кочегар, фотограф, переводчик… Вот такой питерский сорванец.