«Столкнувшись с бесконечностью русской ночи, — пишет Кундера, — я ощутил в Праге насильственный конец западной культуры, появившейся на заре нового времени… конец Запада, каким он представлялся мне на заре модернизма. В маленькой западной стране я видел закат западного мира. Это было великое прощание». За напыщенностью последних фраз сквозит горечь от потери тем самым любимым Западом собственной веры и убеждений, своей религии и своей культуры. Но если так, зачем же Чехии стремиться в этот обреченный, обезличенный и обескультуренный мир? Зачем же так ненавидеть Достоевского, чтобы подобно героям кундеровской «Невыносимой легкости бытия» уйти от всех и устремиться в пропасть?
Иосифа Бродского трудно было смутить антисоветской риторикой письма, он писал и похлеще Кундеры, но объявить убийцей западного мира его любимого Достоевского он не позволил бы никому. Представляю, какой заряд хлесткой ненависти обрушил бы поэт, будь он жив, на Анатолия Чубайса за его признание в ненависти к Достоевскому. Впрочем, этим Чубайс себя и выдал. Не обладая, подобно Бродскому, русским менталитетом, он готов подчиниться любым указаниям из-за океана, даже во вред себе, лишь бы уничтожить раз и навсегда ненавидимую им русскую достоевщину. И кто же тогда будет населять создаваемую им «либеральную империю»? Варяги и хазары, герои дурашливого произведения Дмитрия Быкова «ЖД»?
В своем изгнанничестве русский европеец Бродский оказался более эмоционален, более умственно иррационален, чем иные чисто русские интеллигенты, предпочитающие Достоевскому уютно-обывательского, с маленьким мирком рассчитанных страстей и дозволенных эмоций Милана Кундеру. Бродский оказывается даже непоследователен: всегда отказывающийся и в поэзии, и в эссе от русского коллективного «мы», всегда этике предпочитающий эстетику, вдруг, задетый выпадами русофобов, он сам неоднократно повторяет это русское «мы». В своей политической поэзии он не боится быть неполиткорректным и по отношению к России, прежде всего к ее властям. Он даже готов смотреть на Москву сквозь прицел бомбардировщика. Но это, по-пушкински, эмоции «для своих». Когда же чужие тянут свои грязные руки к России и великой русской литературе, от его антисоветских эмоций не остается и следа. Он первым кидается в бой даже со своими друзьями.
И не в том дело, что не Достоевский и его поклонники вводили в Прагу советские танки в 1968 году, скорее наоборот — те, кто вводил, ни Достоевского, ни Гоголя не читали. Они подчинялись именно что рациональному марксистско-коммунистическому западному доктринерству. Бродский замечает, что большинство преступлений, совершаемых той или иной идеологической системой в России и за ее пределами, — «совершались и совершаются во имя не столько любви, сколько необходимости — исторической, в частности. Концепция исторической необходимости есть продукт рациональной мысли, и в Россию она прибыла со стороны западной». Все эти идеи о социальных государствах, идеальных обществах — «ни одна из них не расцвела на берегах Волги». В конце концов, «и „Капитал“ Маркса, — замечает Бродский, — был переведен на русский с немецкого».
Подобно Александру Солженицыну, отметает он и версию о желательности и притягательности этой западной марксистской теории именно для России. «Необходимо, тем не менее, отметить, что нигде не встречал этот призрак (призрак коммунизма. —