Из ленинградских «Крестов» поэта везли через Вологду в тюремном «Столыпине» в Архангельск. Куда — он не знал. Там же, в этом тюремном вагоне, запомнилась ему встреча с пожилым крестьянином, о которой не раз он вспоминал, когда речь в эмиграции заходила о правозащитном движении. «И вот в таком вагоне сидит напротив меня русский старик — ну какой-нибудь Крамской рисовал, да? Точно такой же — эти мозолистые руки, борода… Он в колхозе… мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме умрет. И никогда до освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный человек — ни в России, ни на Западе — на его защиту не подымется. Никогда!.. ни Би-би-си, ни „Голос Америки“. Никто. И когда видишь это — ну больше уже ничего не надо… И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает несколько иной характер».
Вот это и была его настоящая встреча с русским народом. В ссылке он впервые в своей жизни соприкоснулся не с имперской Россией, любимой им и ненавидимой одновременно, а с почти не меняющейся крестьянской, древней, в чем-то христианской, в чем-то языческой Русью. Иной пласт языка. Такие же мужики, бабы, дети, те же милиционеры — крестьянские дети — окружали его и на месте ссылки в Коношском районе, что между Вологдой и Няндомой, в южной части Архангельской области. Он сам определил себе деревню, в которой ему пришлось жить — Норенскую, которую, правда, называл всегда «селом Норинским». «Очень хорошее было село. Оно мне еще и потому понравилось, что название было похоже чрезвычайно на фамилию тогдашней жены Евгения Рейна». Жену Рейна звали Галина Наринская — отсюда и ошибка поэта.
Первые его ссыльные стихи были еще с мученическим оттенком. В архангельской пересыльной тюрьме в марте 1964 года он писал почти могильные, обреченные строчки:
В это время он еще не предвидит для себя ничего хорошего. Всего одну опору он видит для спасения в ссылке — поэзию. Так, впрочем, и оказалось. Одной из главных основ весь период жизни в Норенской для Бродского были книги, переводы и стихи. Он получал из Москвы, из Ленинграда десятки книг. Собралась целая библиотека. Он примерял на себя страдание поэта, соизмерял его с интонационными возможностями стиха, брал темы у Одена, у Элиота. Узнав о смерти последнего, он написал «Стихи на смерть T. С. Элиота», использовав форму стихотворения Одена на смерть Йетса.
Этим погружением в мир найденной, открытой, полюбившейся ему еще в Питере английской поэзии он хотел отдалить себя от реального окружающего мира. От людей, от природы, от медленно тянущегося времени. Именно в ссылке он оценил и возвысил до чрезмерности роль языка и в жизни, и в поэзии. Именно там он окончательно сформировал свою поэтику, напрочь отказавшись от «байронизма», романтического начала, соединив опыты барокко с метафизической лирикой. Именно в ссылке он написал стихотворение «Одной поэтессе», определив в нем свое поэтическое кредо:
Это не только его поэтическое кредо, это еще и пример нового неудавшегося пророчества. Надо же было именно ему, после таких уничижительных строчек в адрес литературного сарказма, самому вскорости заразиться им!