Но тех, что были живы, не было видно, так же гнулся золотисто-серый кустарник и глубоко темнел кедр. Временами казалось, что бьет только один бронепоезд.
Незеласов не мог отличить лиц солдат в поезде. Темнели лампы и лица казались светлее желтых фителей.
Тело Незеласова покорно слушалось, звонко, немного резко кричала глотка и левая рука тискала что-то в воздухе. Он хотел прокричать солдатам какие-то утешения, но подумал:
— Сами знают!
И тут опять почувствовал злость на прапорщика Обаба.
Ночью партизаны зажгли костры. Они горели огромным молочно-желтым пламенем и так как подходить и подбрасывать дров в костер было опасно, то кидали издали и будто костры были широкие, величиной с крестьянские избы.
Бронепоезд бежал среди этих костров и на пламя усиливал огонь пулеметов и орудий.
Так по обеим сторонам дороги горели костры и не видно было людей, а выстрелы из тайги походили на треск горевших сырых поленьев.
Капитану казалось, что его тело, тяжелое, перетягивает один конец поезда, и он бежал на середину и думал, что машинист уйдет к партизанам, а в будке машиниста, что позади, отцепляют солдаты вагоны на ходу.
Капитан, стараясь казаться строгим, говорил:
— Патронов… того… не жалеть!..
И, утешая самого себя, кричал машинисту:
— Я говорю… не слышите, вам говорят!.. не жалеть патронов!
И, отвернувшись, тихо смеялся за дверями и тряс левой рукой.
— Главное, капитан… стереотипные фразы… «патронов не жалеть»!..
Капитан схватил винтовку и попробовал сам стрелять в темноту, но вспомнил, что начальник нужен как распорядитель, а не как боевая единица. Пощупал бритый подбородок и подумал торопливо: «А на что я нужен»?
Но тут:
«Хорошо бы капитану влюбиться… бороду в поларшина!.. Генеральская дочь… карьера… Не смей!..»
Капитан побежал на середину поезда.
— Не смей без приказания!
Бронепоезд без приказаний капитана метался от моста — маленького деревянного мостика через речонку, которого почему-то не могли взорвать партизаны — и за будку стрелочника, но уже все ближе, навстречу — как плоскости двух винтов ползли бревна по рельсам, а за бревнами мужики.
В бревна били пули, навстречу им стреляли мужики.
Бронепоезд, слепой, боясь оступиться, шел грудью на пули, а за стенками из стали уже перебегали из вагона в вагон солдаты, менялись местами, работая не у своих аппаратов, вытирая потные груди и говорили:
— Прости ты, Господи!
Незеласову было страшно показаться к машинисту. И как за стальными стенками перебегали с места на место мысли и, когда нужно было говорить что-нибудь нужное, капитан кричал:
— Сволочи!..
И долго билось нужное слово в ногах, в локтях рук, покрытых гусиной кожей.
Капитан прибежал в свое купэ. Коричневый щенок спал клубком на кровати.
Капитан замахал рукой:
— Говорил… ни снарядов!.. ни жалости!.. А тут сволочи… сволочи!..
Он потоптался на одном месте, хлопнул ладонью по подушке, щенок отскочил, раскрыл рот и запищал тихо. Капитан наклонился к нему и послушал.
— И-и-и!.. — пикал щенок.
Капитан схватил его и сунул под мышку и с ним побежал по вагонам.
Солдаты не оглядывались на капитана. Его знакомая, широкая, но плоская фигура, бывшая сейчас какой-то прозрачной, как плохая курительная бумага, пробегала с тихим визгом. И солдатам казалось, что визжит не щенок, а капитан. И не удивляло то, что визжит капитан.
Но визжал щенок, слабо царапая мягкими лапами френч капитана.
Так же не утихая, седьмой час под-ряд били пулеметы в траву, в деревья, в темноту, в отражавшиеся у костров камни и непонятно было, почему партизаны стреляют в стальную броню вагонов, зная, что не пробьет ее пулей.
Капитан чувствовал усталость, когда дотрагивался до головы. Тесно жали ноги сухие и жесткие, точно из дерева, сапоги.
Крутился потолок, гнулись стены, пахло горелым мясом — откуда почему? И гудел не переставая паровоз:
— А-у о-е-е-е-и.
II
Мужики прибывали и прибывали. Они оставляли в лесу телеги с женами и по тропам выходили с ружьями на плечах на опушку. Отсюда ползли к насыпи и окапывались.
Бабы, причитая, встречали раненых и увозили их домой. Раненые, которые посильнее, ругали баб матерной бранью, а тяжело раненые, подпрыгивая на корнях, раскрывали воздуху и опадающему желтому листу свои полые куски мяса. Листы присыхали к крови выпачканных телег.
Рябая, маленькая старуха с ковшом святой воды ходила по опушке и с уголька обрызгивала идущих. Они ползли, сворачивали к ней и проползали тихо, похожие на стадо сытых возвращающихся с поля овец.
Вершинин на телеге за будкой стрелочника слушал донесения, которые читал ему толстый секретарь.
Васька Окорок шепнул боязливо:
— Страшно, Никита Егорыч?
— Чего? — хрипло спросил Вершинин.
— Народу-то темень!
— Тебе что, — ты не конокрад. Известно — мир!..
Васька после смерти китайца ходил съежившись и глядел всем в лицо с вялой виноватой улыбочкой.
— Тихо идут-то, Никита Егорыч; у меня внутри не ладно.
— А ты молчи и пройдет!
Знобов сказал:
— Кою ночь не спим, а ты, Васька, рыжий, а рыжая-то, парень, с перьями.
Васька тихо вздохнул: