"Успокойся, - повторил я Солмаз, - ведь Кязымлы при тебе сказал недавно, что кризис миновал, что через какие-то десять-пятнадцать дней мальчик будет на ногах, ты же лучше меня понимаешь, что Кязымлы не будет бросать слов на ветер, не полагается в таких случаях говорить неправду". Солмаз улыбнулась слабо, я снова подивился тому, что за последние дни отвык от всего на свете, даже улыбку Солмаз забыл, не то что смех - последний раз она смеялась, наверное, целый век тому назад, а сейчас была бледной, похудевшей, словно состарилась за эти двадцать дней. Потом она спросила, что сказал мне Кязымлы перед уходом. "Ничего особенного, - отвечал я, - ничего он не сказал, только попрощался". "Нет, - сказала Солмаз, - я ясно слышала, он что-то сказал тебе, не скрывай от меня, не надо". - "Да, он еще добавил, что мы можем быть совершенно спокойны эа здоровье нашего ребенка". - "Нет, правда, он еще что-то сказал". При последних словах Солмаз так посмотрела на меня, что я не выдержал и сознался. "Да, Кязымлы сказал, что и в эту, сегодняшнюю, ночь, мы должны быть осторожны, правда, только эту ночь, одну ночь, а если что и произойдет, он велел бежать за ним в любое время, поздно ли, рано ли, он будет ждать, Кязымлы будет ждать. Ну что с тобой, родная, ну вот видишь, я не должен был при тебе этого говорить, пойми же, ничего особенного не случилось, просто Кязымлы осторожен, и правильно, так и должно быть - он же врач, и потом, он же велел будить его в любое время, ну не надо, прошу тебя... Посмотри на Шахина, видишь, как сладко он спит, он выздоравливает, а ты горюешь, ну на что это похоже, хорошая ты моя..."
Солмаз подошла к окну и подняла шторы: стая местных "вожаков", как всегда, стояла на углу. Солмаз опустила шторы, но не обернулась ко мне.
"Все-таки я не должен был говорить тебе о словах Кязымлы, - сказал я. - Ты всегда представляешь себе самое худшее, так нельзя, так ты действительно накличешь беду, а ведь Кязымлы не сказал ничего особенного, он сказал, что может быть, наверное, не исключено, а ты делаешь свои собственные выводы, нет, не должен был я тебе ничего говорить". - "А что мне делать? - вдруг спросила она и обернулась. - Что мне делать?" И тут я не выдержал, я не мог выдержать, мне нужно было доказать ей, что она не права, что она преувеличивает, что Шахин выздоровеет, и я закричал. Я закричал о том, что ничего этой ночью не произойдет, не должно произойти, что она напрасно изводит себя и меня, все уже в порядке, неужели непонятно, что все в порядке, все прошло, все будет хорошо,
В комнату вошла встревоженная Гюлли-хала: "Что произошло?" - "Ничего не произошло, - отвечала Солмаз, - зачем ты встала, ради бога, не беспокойся, идем, идем, тебе нужно спать, идем".
Они снова ушли в спальню. От запаха лекарств деваться было некуда. Необходимо проветрить комнату, подумал я, и в это время за входной дверью раздались, знакомые звуки - так-так, так-так. Это Мамедбагир.
Солмаз отворила дверь и пригласила его войти. Он долго выколачивал трубку за дверью: Солмаз не позволяла ему курить в нашей квартире.
Она ввела Мамедбагира в комнату и усадила за стол. Сразу же по комнате распространился сильный запах махорки. Мамедбагир удобно устроился на стуле и, как всегда, только после этого поздоровался: "Салам-алейкум!"; спросил, все ли живы-здоровы, а потом сказал, что, даст аллах, все обязательно будет хорошо. И это тоже как обычно.
Не знаю, кто первым придумал про Мамедбагира двустишие:
Раз Мамедбагир пришел,
Срок молиться подошел.
В нашем квартале полно подобной поэзии.
Мамедбагир был слеп. Была у него каморка - в тупике, напротив нашего дома, около старой бани, родственников у него не было, знакомых тоже, только соседи. Злые языки поговаривали, что где-то он припрятал сундук с золотом, но где никто не знал. Ему уже перевалило за шестьдесят, но и стар и млад, звали его просто по имени: Мамедбагир. В потрепанной выгоревшей шинели - она бывала на нем круглый год, - постукивая своей неизменной палочкой, Мамедбагир обычно обходил те семьи, в которых кто-то был болен: у одних завтракал, обедал у других, ужинал у третьих, и так весь день. Его принимали, охотно угощали, и это уже давно стало своего рода ритуалом, так как считалось, что приход Мамедбагира обычно ускоряет выздоровление больного.
Еще про Мамедбагира говорили, что один глаз он выколол себе сам, чтобы освободиться от воинской службы, а другой ослеп со временем. Некоторые считали, что на второй глаз он вовсе не ослеп, что он притворяется: находились даже свидетели, которые видели Мамедбагира у окон бани, где он подглядывал за купающимися женщинами. Говорили о нем много, слишком много, люди не любили его, а за что - вряд ли кто-то смог бы объяснить: Мамедбагир никому не сделал ничего плохого, да и сплетником тоже никогда не был; кто знает, за что не любили его?..