Но Хендерсон так просто не остановишь. Она крутанула шнурок ожерелья, сдавила мальчику шею. Он стал задыхаться. И дождь лил на них с неба, дождь лил на всех нас. Я чувствовала, как тяжелые капли бьют меня по лицу. Мальчик упал на колени на мокрый асфальт, и Хендерсон опустилась на корточки рядом.
— Откуда ты это взял? — повторила она. — Кто тебе его дал?
Мальчик плакал.
— Кто? Назови имя.
Я не могла спокойно на это смотреть. То, что делала Хендерсон… это было ужасно. Так плохо.
— Назови имя, бля.
Они были так близко друг к другу. Можно было подумать, что они целуются. Но нет. Они не целовались. Мальчик что-то сказал, а потом Хендерсон резко встала, и ожерелье осталось в ее руке. Она сорвала его с шеи мальчика, и бусинки рассыпались. У меня было странное чувство, как будто что-то внутри оборвалось, в тот самый миг чары рассеялись, и теперь я уже очень ясно видела мальчика; как он ползает по асфальту, по лужам, в грязи, как он пытается собрать бусины, пока они окончательно не потерялись. Но они потерялись — уже.
Бусины потерялись, я это знала.
Мальчик ползал на четвереньках, шарил руками по лужам. Мимо пробежала черная собака.
Хендерсон подошла ко мне.
— Ну, еб твою мать. Ты куда делась?
— Я…
— Наверное, зря я тебя взяла.
Я не знала, что сказать.
— Ладно, ебись оно все конем.
Хендерсон отошла прочь. Она шагнула к машине, а потом повернулась обратно ко мне. Подступила вплотную.
— Видишь, Марлин? — сказала она. — Видишь, что получилось? Так и должно было быть. Теперь ты понимаешь, что происходит, когда включается эта хреновина? Теперь понимаешь?!
Хендерсон пошла к машине. И я пошла следом. А что мне еще оставалось? Павлин стоял у машины. Водительская дверца была открыта.
— Ну что? — спросил он. — Имя узнали?
Хендерсон кивнула.
— Коул. Томас Коул.
— Ну и?
— Он писатель.
— Ага. Что еще?
— Ничего.
— Адрес узнали?
Хендерсон покачала головой.
— Нет.
— Парень не знает.
— Знает, — сказал Павлин. — Должен знать.
— Он сказал, что не знает.
— Господи.
— Павлин, посмотри на него. Посмотри. Что я еще могла сделать?
— Хочешь, чтобы я…
Хендерсон открыла пассажирскую дверцу.
— Я найду адрес, — сказала она. — Сегодня.
— Хорошо.
Павлин на миг оглянулся, скользнул по мне невидящим взглядом и сел в машину. Я обернулась, вбирая в себя эту картину, залитую дождем.
Мальчик, Джейми — он все еще ползал по лужам в отчаянных поисках бусин. Я посмотрела на театр. Бродяга, спавший у входа, теперь проснулся. Он стоял и смотрел на меня. Свет от неоновой вывески омывал его волнами цвета, название театра как будто парило в воздухе над стеклянными трубками. Словно буквы пытались вырваться. Я опустила глаза. У меня в руках была книга. Я не помню, когда я ее забрала и где. Откуда идет эта тьма?
Я повернулась к машине.
Тапело смотрела на меня сквозь прозрачную пленку в боковом окне. Дождь так и шел.
Лицо девочки таяло под дождем.
До отеля мы добирались долго. Машин было мало, но зато было много людей. Толпа растеклась по улицам, мешая движению. Толпа, омываемая дождем. Под скоплением неона, который теперь сделался ярче. Город, залитый водой и светом — жидкое сияние. Люди на улицах танцевали под громкую маниакальную музыку, под рваные ритмы. Люди, объятые светом, что струился потоками пара с мерцающих вывесок. Струи разлившегося языка. Слова, фразы, отдельные буквы, цифры, бренды и символы. Танцоры, одетые в зыбкие фразы, в испарения слов — они оделись в слова, как в плащи, как в шарфы и шапки. И носили их с гордостью, напоказ. Слова корчились на мокрых лицах, на голых руках и грудях. Одно лицо, выхваченное из толпы. Вблизи. Пламенеющая чужеродная маска, слепленная из названия товара, теперь запрещенного. Зыбкая, скользкая. А под маской — застывший взгляд.
Павлин покачал головой.
— Как-то мне это не нравится.
— В смысле? — спросила Хендерсон.
— В смысле, что-то с машиной. Не знаю. Она какая-то вялая. Плохо слушается.
— Она заболела, — сказала Тапело. Хендерсон обернулась к нам.
— Вот только не надо сейчас начинать…
— Она подхватила заразу. Болезнь у нее в проводах и в моторе, вообще — везде.
— Смотри, сейчас все нормально.
— Она умирает.
Хендерсон ушла искать этого Томаса Коула. Сказала, что пойдет одна. Мы уже знаем, что бусины с ожерелья попали в нашу реальность через зеркальный осколок; он где-то здесь, в городе. Дожидается нас. Я представляю его себе: хрупкий, сверкающий, с острыми сколами — лежит где-нибудь в потайном месте, надежно спрятанный. Мне представляется, как его достают, бережно, нервно. Осторожно касаются серебристой поверхности. Крошечное отверстие — прокол в ткани мира, заполненный серебром и туманом. Я вижу руку. Вижу. Как она проходит сквозь стекло, туда, вовнутрь…
Я как смогла описала, что было в театре. Но что это было? Можно ли мне доверять своей памяти? Слова расплываются пятнами по странице. Тонкий след черной ручки — как дым.
И вот я сижу, и пишу, и жду…