— Каждую пятницу Коул отдает своему чтецу все написанное за неделю. Да? И тот все читает со сцены, все самое свежее. И значит, когда он закончит и соберется домой, мы…
— А что, сейчас пятница? Сегодня пятница? Откуда ты знаешь?
— Что?
— Откуда ты знаешь, что сегодня пятница? Когда ты в последний раз могла точно сказать, какой сегодня день недели? Когда?
— Марлин…
— Какое сегодня число? Какой месяц? Какой год? Ну, скажи.
Хендерсон улыбнулась.
— Все в порядке, Марлин. Ты сядь. Все под контролем.
— Нет.
Я не могла там оставаться. Мне нужно было уйти. Что-то было не так. Как-то вдруг получилось, что комната словно вытянулась и сузилась. Стало жарко. Народу на крошечной танцплощадке теперь было больше. Я пошла по этому туннелю, навстречу музыке. Скрежет смычка по струнам, мягкие золотистые каналы внутри саксофона, музыка, черная музыка, надломленная уже на самом истоке, волны надорванных звуков в пространстве, она звучала все громче, сливаясь с искрящимися огнями, переломанная, искаженная, многократно усиленная, сквозь вспышки света, сквозь математические уравнения, еще громче, еще, зазубренная, расколотая, вопящая и трескучая, она срывалась с пальцев и губ, разодранная в клочья, но людям нравилось, да, им нравилось, люди хватали обрывки музыки и превращали их в танец.
Я встала в сторонке. Я стояла, и слушала, и наблюдала за бликами света, отражавшегося в саксофоне, в его полированной меди. Надрывный плач контрабаса пробирал до костей лихорадочной дрожью. Здесь, в зале под набережной, было жарко. Жарко и душно. Люди медленно танцевали, прижимаясь друг к другу, люди буквально дышали страстью, и эта страсть изливалась наружу и как будто касалась меня, моей липкой и мокрой от пота кожи. В это мгновение.
Мне пришлось отступить.
Теперь я поняла. Это было цветение. Позднее, ночное цветение на морском берегу. Среди тронутых порчей зеркал, среди размытых больных сигналов, в шуме, в помехах, в тумане эти люди нашли разрядку, они нашли способ, как освободить восприятие, дать ему развернуться, раскрыться, но я… я так не умела, и мне пришлось отступить, спрятаться за колонной. Этот внезапный наплыв желания. Заняться любовью с кем-то из этих людей, с кем угодно, с мужчиной, с женщиной — все равно. Что со мной происходит? Я уже и забыла, когда я в последний раз переживала такое пронзительное возбуждение.
Я прижималась к колонне спиной, почти касаясь ее головой. Краем глаза я ухватила движение на камне. Какие-то слова.
Я протянула руку. Вернее, рука сама потянулась вперед, а я просто не стала противиться. Стена была мягкой и теплой. Как кожа. Как живая плоть. Рука надавила на кожу, на надпись. Буквы имени были влажными, липкими. Я испачкала пальцы в краске. А когда я опять посмотрела на стену, там уже не было этого слова. Оно поблекло, размазалось, затерялось среди других. Мне показалось, что я сейчас потеряю сознание, как будто я тоже бледнела и исчезала вместе со своим именем, моим знаком, моей историей, которая теперь стала не только моей.
Потрясенная, я вернулась за столик. Кто-то мешал мне пройти. Пришлось его оттолкнуть, какого-то незнакомца. Голоса, голоса. Звуки музыки, слова на стенах, опрокинутый стул. Я не знаю, что произошло, но люди в клубе стали оглядываться на меня, они все смотрели на меня, и посетители, и персонал, Хендерсон обхватила меня обеими руками, пытаясь удержать на месте, не дать мне продолжить, что я там начала, и этот мальчик, Джейми, он лежал на полу и смотрел на меня снизу вверх. Он что-то бормотал себе под нос. Кажется, он разговаривал сам с собой. Если бы я могла…
— Марлин? Что ты делаешь?
— Я… я не знаю.
Подошел кто-то из персонала, спросил, что тут у нас происходит. Хендерсон отпустила меня и повернулась к нему. Я встала на колени рядом с Джейми. Его лицо исказилось от страха — теперь это был тот же испуганный мальчик, которого я в последний раз видела под дождем, перед театром. Я прикоснулась к его руке.
— Это не я, — сказал он. — Это не я.