У берегов в синей воде лежали большие плоские камни цвета слоновой кости.
В одном месте камней этих было так много, что я, перепрыгивая с камня на камень, добирался чуть ли не до середины озера, чтобы поудить рыбу. У последних камней было очень глубоко.
Однажды я сорвался с камня и почувствовал нестерпимый обжигающий холод ледниковой воды. Ступню тотчас же свела судорога, будто кто-то начал быстро наматывать на спицу тугое скрипучее сухожилие. Казалось, что оно вот-вот лопнет.
Но на камнях, несмотря на космически холодную воду, было жарко - на озере всегда стояло безветрие. Хрустальность (а, может быть, вернее - кристальность) отражений в его воде была настолько совершенной, что отличить отражение берегов и гор от настоящих берегов и гор было невозможно.
Как бы два Кавказа существовали вокруг. Один вздымался к высокому небу, а другой уходил в сияющую бездну под нашими ногами. По дну этой бездны медленно передвигались, как и по небу, одинаковые перистые облака.
Когда я забрасывал в озеро леску с грузилом, то каждый раз разбивал идеальную слитность этого мира.
Время от времени брала сильная, как напряженный мускул, форель - пеструха. Или лобан стремительно уводил леску по прямой и, мотнув хвостом, обрывал ее, кал паутину.
Это было удивительное занятие - ловить рыбу в жидком сапфире и жадно насыщать свои глаза всем, что располагалось вокруг,- от узора трещин на плоском камне до поплавка из связанных пучком сухих листьев клена. В момент клева листья складывались, как веер, и медленно погружались в воду.
Я удил до вечера. На камнях меня заставал закат. Однажды я невольно вскрикнул от неожиданности, когда поднял глаза от поплавка и вдруг увидел отражение солнца на ледниках, как бы обагренных кровью.
Я вскрикнул невольно и рассердился на себя за то, что не сдержался. Но слишком огромен был размах сгорающего неба, слишком загадочен был дым облаков и слишком резок блеск льдов на вершине Маруха.
Вообще в жизни мне везло. Почти каждый день я узнавал или видел что-нибудь новое. А чем больше знаешь, тем интереснее и, как это ни покажется странным, таинственней делается жизнь.
Во время закатов у подножия Главного хребта я видел одно из самых величественных зрелищ на земле - разлив такого цветового блеска, что казалось, на этой высоте над уровнем моря у наших глаз появляется дополнительное свойство: видеть гораздо больше красок, чем в глубине долин, в степях и на морских побережьях.
Но все же я без сожаления ждал, когда закат начнет угасать. Потому что я знал, что в сумерках, слабо просвеченных далекими отблесками моря, заключено не меньше прелести, чем в горных закатах.
А потом все стихало, все дотлевало. Тишина садилась к костру и долго смотрела, как подергивались сиреневым пеплом последние угли. Часто падали звезды.
На шестой день у нас кончились продукты, и мы ушли с озера Амтхел-Азанда.
Борец был уверен, что около Цебельды мы снова наткнемся на дезертиров и на этот раз встреча нам не пройдем даром. Поэтому мы решили идти в Сухум прямо через горы, минуя ущелье Гаргемыш.
Карты у нас не было, но борец брался вывести нас к тому месту, где река Азанда, пройдя 12 километров под землей, снова выбивалась на поверхность. Дальше нужно было держаться вдоль реки и выйти к Мерхеулам.
Эти 12 километров мы шли весь день. В Сухум мы возвратились сожженные, пыльные, голодные, со стертыми ногами, но счастливые.
В Сухуме было сонно, душно и одиноко.
Во время моего отсутствия мадемуазель Жалю сдала соседнюю пустовавшую комнату белобрысому человечку, бухгалтеру из торгового отдела по фамилии Котников.
Все в этом рассудительном человечке было, как говорят врачи, противопоказано Сухуму, начиная с того, что он был веснушчат, беспрерывно мигал красноватыми альбиносьими глазками с белыми ресницами и любил петь песню: "Я б желала женишка такого, чтобы он в манишке щеголял". Пел он тонким, свистящим тенорком.
В свободное время он пил чай в саду под бананом. Вышитое петушками полотенце висело у него на шее. Он поминутно вытирал им потное красное лицо, прокашливался и снова запевал: "Чтоб он в манишке щеголял, в руке тросточку держал".
На Кавказе Котников вел себя так, будто это был не Сухум, а Пошехонье. Ничто его не интересовало - ни море, ни тропическая растительность, ни горы, ни абхазцы, ни их характер и нравы. Он любил вспоминать о городе Мологе, откуда был родом. Почти все свои рассказы он начинал одной и той же фразой: "Вот в нашем городке Мологе, у мамаши моей, уважаемой Аполлинарии Фроловны, был заведен зверский порядочек..."
С появлением Котникова сразу стало скучно. Время будто остановилось. Оно стояло бессмысленно, как испорченные часы, под назойливое мурлыканье счетовода "Вышла Маша в лес гулять, женишка себе сыскать".
Потом приехала из России жена Котникова - точно такая же, как и он, маленькая, курносенькая, вся в розовых веснушках. Она вошла в дом и, еще не сняв пальто, спросила мужа:
- Почем тут у вас яйца?