— Неправда, ты хочешь есть, я по лицу вижу. — Борисов повысил голос. Собственно, а какое право он имеет быть резким? Кто ему Светлана — жена, сестра, близкая родственница? — Извини, чего-то я раскричался, как на рынке, — смутился он.
Вечер был совершенно невоенным, тихим. Потянуло гарью.
— Мне кажется, что Питер теперь всегда будет пахнуть дымом и пеплом, — сказал Борисов, — всю оставшуюся жизнь.
Светлана молчала.
Гарь стала чувствоваться сильнее. Такое впечатление, будто горел их дом. Но Борисов на это совсем не обратил внимания, он стоял с неподвижным, обиженно-отрешенным лицом, оглаживал пальцами горку цветов, совсем не прикасаясь к ним. Рука была костлявая, слабая, незащищенная, и эта незащищенность вызвала в Светлане тепло, она смахнула слезу с глаз, предложила неожиданно:
— Борисов, хочешь, я выйду за тебя замуж?
Мигом всплыв на поверхность самого себя, Борисов вздрогнул — не вопрос, а удар хлыстом. Отрицательно качнул головой.
— Ты чего? У тебя другие планы? — горьким, каким-то защемленным шепотом спросила Светлана.
— Нет. — Борисов вновь качнул головой. — Я не могу этого сделать. Понимаешь?
Он думал о моряке. Моряку тоже приглянулась Светлана. А раз приглянулась — значит, Борисов должен уступить: ведь моряк спас и Борисова, и Светлану, значит, по простой арифметике право выбора — его.
— Не понимаю.
— А как же моряк?
— Странная вещь: обычно мужчина предлагает женщине выйти замуж, а здесь наоборот.
— Не обижайся на меня, пожалуйста, — попросил Борисов. — А?
— Ты не мне причиняешь боль — себе.
— Верно, — согласился Борисов. — Но я не хочу чувствовать себя виноватым перед моряком.
— Да-а, — тихо протянула Светлана, — наверное, это тоже больно.
— Боль — слишком односложное понятие, и ощущение односложное. Тут все… Знаешь — все! И тоска, и внутреннее щемление, и слезы, и стыд — я даже не знаю, что в этом чувстве намешано.
— А не усложняем ли мы искусственно то, что на деле просто?
— Этим можно обмануть мозг, но не душу. Слишком тонкий инструмент — душа, все чувствует — и то, что надо, и то, что не надо. — Борисов поморщился. — Слишком банальные вещи говорю… Извини!
— А ты не хочешь у меня, Борисов, спросить, кого я люблю?
— Я не могу об этом спрашивать.
— Позволь…
— Не имею права.
— Ах, какая тонкая, какая уязвимая душа, — Светлана покачала головой, — какая нежная структура.
— Светлана, не надо! — попросил Борисов, и Светлана, понимая его, сделала рукой согласное движение.
Больше в тот вечер они не сказали друг другу ни слова. Важно, что Светлана жива, находится рядом, присутствие ее рождает тепло, а факт — стоит в паспорте штамп или не стоит — совершенно второстепенный. Это так мелко перед тем, что было, что прожито и пережито! Существуют вещи, которые покрепче штампов притягивают людей друг к другу, и Борисову об этих вещах можно не рассказывать. А есть и другая сторона медали: штампы ничего не значат, и те, у кого они проставлены в документах, швыряют паспорт в печку, чтобы хоть огнем смыть былое.
Завтракали цветами — Светлана на этот раз не отказалась, голод взял свое, — и утром пошли на Большой проспект.
Как и вчера, снова откуда-то тянуло дымом: едким, горьким, дым шел понизу, выволакиваясь из недалекого горящего подвала. Наверное, накрыло какое-то бомбоубежище. Борисов обеспокоенно закрутил головой — может быть, нужна его помощь?
В следующую минуту он успокоился — дым был тряпичный, дровяной, от людей такого дыма не бывает. Борисов знал, какой дым бывает от горящих, словно свеча, людей — совсем не такой. Этот дым безобидный, растительный, а тот страшный, тягучий, черный, пахнущий мясной кухней. Борисов даже не подозревал, что человек может гореть, будто сливочное масло, — вспыхнув, уже не останавливается, огонь пожирает его жадно, с урчанием и, если горит человек, терять нельзя ни секунды, растеряешься — огонь съест человека.
Обычно безлюдный, в нашлепках, прикрывающих асфальтовое рванье, Большой проспект было не узнать — на проспекте находилось полно народу. Люди сидели на лавках, ползали под деревьями, кто-то пытался зацепить ветку с цветами и надрывным высоким голосом кричал от обиды — сил, чтобы удержать ветку, не было, и бедняга сипел, требуя помощи, проворные легконогие ребятишки, цепкие, словно белки, гнездились даже на макушках, пугали галок и грачей. Люди с яростью обрывали акации Большого проспекта, ели цветы, давились, набивали сладкими зеленоватыми лепестками карманы, мешки, кромсали на одежде подкладку и засовывали цветы в дыры.
Впечатление от этого жора, от шевеления и криков было странное, гнетущее — ну будто убивали что-то живое, имеющее душу и глаза, очень дорогое, нужное человеку, и некому было за эту душу заступиться, вот ведь как, — Борисов, словно подстегнутый, рванул было вперед, но Светлана остановила его: разве Борисов мог что-нибудь сделать, помочь акациям? Да и не нужно было ничего делать — акации спасали людей, отдавали голодным, обессилевшим питерцам единственное, что у них было, — цветы.
— Все, после этого акациям уже не жить!
— Почему? — тупо, как и вчера, спросил Борисов.