Манус слушает толковые слова умницы посетителя, взвешивает их, соглашается кивком головы и не прекращает монолога, обращенного к самому себе. Он вознаграждает им себя за вынужденное бездействие и внешнее невозмутимое спокойствие, дорого ему стоящее. Он сангвиник. В нем все кипит, клокочет, ему трудно приноровиться к этой тяжеловесной поступи. Он давно бы уже хлопал Ерандакова по коленке, смеялся бы, открывал и закрывал бы ящики стола, звонил бы по телефону, одновременно отдавая приказания своему секретарю и целуя какую-нибудь девицу из оперетки… но… положение обязывает.
У него есть прекрасное средство для того, чтобы «локализовать» свою бунтующую неотработанную энергию: ножницы. Он сам это выдумал. Сейчас о чем он думал? Ах да! О прочной основе для его пряжи. Неплохое сравнение. Да. Ему нужен именно такой царь. Именно такая царица! Именно такая Россия. Ему нужен такой мужик, как Распутин. И такая вот болтливая, бесправная Дума. Нужен приток средств из Германии, дешевые германские товары и машины. Нужно, чтобы из России шла рожь самым ближайшим путем, то есть в Германию. Для этого нужны железные дороги… «Кстати, сейчас расскажу Ерандакову мой проект железнодорожного займа, это его заинтересует… Ну вот он сам — точно меня подслушал. А ведь его никто не считает эмиссаром императора Вильгельма».
— Хлеб надобно везти за границу, — говорит Савелий Онисимович, хмуря брови и посапывая носом от щекочущего ноздри сигарного дыма. — Довольно ему лежать зря. Всем хлебец нужен. Война войной, а человек по человечеству, по-христиански должен человеку от излишка давать…
Манус обрадованно подхмыкивает: «Вот вам истинно русский, православный базис».
— Я ведь не против войны был, — продолжает Ерандаков и в эту минуту становится похож на писателя Лескова, судя по его позднему портрету, — такое же хмурое, умное и острое выражение глаз.
Манус слушает, любуется собеседником.
— Отчего же… К теплому морю дорожка нам тоже нужна. Ой как нужна! Чего там говорить… Ну, повоевали бы месяца четыре там, пять — цена хорошая, а больше платить — пустой азарт. Не торговое дело — так я скажу. Не вышло, Бог не дал, не потянуло на нашу сторону, с другого конца взяться нужно…
— Мириться, значит? — хитро спрашивает Манус, и глазки совсем прячутся за светлыми ресницами.
— Ну, там как хочешь называй! — резко и недовольно обрывает его Ерандаков. Он не любит, когда его ловят на слове. Сигара окончательно становится ему противна. Куда ее сунуть? Он гневно тычет ее в подсвечник, рассыпает по столу пепел. — Не мириться, а сторговаться по-божески, умненько!
И встав во весь свой рост, широкий, грузный, хмуро смотрит на восхищенного Мануса.
— Так как, значит? Согласен с моим предложением? Насчет муки?
— А конечно же! А Боже мой! Это же настоящий деловой разговор! — не удерживается от вскрика Игнатий Порфирьевич и тоже встает, трясет тяжелую руку Ерандакова, провожает его до двери. — Настоящий деловой разговор, — повторяет он, когда дверь бесшумно захлопывается за посетителем. «Ха! Парламентаризм! Англия! В этой стране. Два дня Ерандаков не даст вам муки… А ну-ка! Какие запросы помогут? Какие продовольственные комитеты разберутся? Больные головы! Они хотят сделать Россию промышленной страной! А у самих мокро под носом, когда рабочие ходят с флагами по улицам… И кричат «караул», и зовут рабочих в свои комитеты, и рассказывают им о свободе и своей ответственности! Кому нужна ихняя ответственность? Кто им поверит? Я шевельну пальцем, Ерандаков не даст муки — и все они полетят к черту! Одного, другого — выбирай какого хочешь! Родзянко, Милюкова[37], Гучкова…»
Манус сжал розовые кулаки, посмотрел с веселой усмешкой сначала на левый, потом на правый кулак, толкнул их друг о друга и распустил пальцы ладошка к ладошке.
— С этим вопрос покончен! — говорит он громко, и тотчас же гримаса испуга, злобы сжимает ему челюсти. Он с трудом открывает рот, дышит, как рыба, вынутая из воды, учащенно, тяжело. Глаза его на этот раз широко открыты, голубизна их помутнела. Он хочет топать ногами, стонать, это бы облегчило его. Но нельзя. Он приучился сдерживать свои порывы, даже оставаясь в одиночестве. Ножницы… где ножницы?
Он спешит к письменному столу, но за спиной его знакомый голос секретаря:
— К вам баронесса фон Флеше…
И тотчас же задыхающийся капризный возглас:
— Я уже тут! Не вздумайте мне отказать! Все равно не уйду.
Баронесса в собольей накидке, с огромной собольей муфтой в руках, в ширококрылой шляпке на пепельных волосах. Она артистически подгримирована, пахнет от нее очень тонкими духами.