Сидя у себя в ставке в Могилеве, Михаил Васильевич так же, как и Игнатий Порфирьевич Манус, пребывающий в Петрограде, но еще более наглядно, чем последний, убеждался в том, что сопротивление в стране крепнет. И сила эта пугала начальника штаба верховного не менее, чем пугала она директора Международного банка.
Для достижения счастья и процветания России нужна была победа над Германией, а именно в победу начштаба верховного не верил.
Спасением от страха для Мануса являлся сепаратный мир, для Алексеева — победа над немцем. Победы ждать было нельзя при нынешних условиях. Надо было найти разумную и сильную волю, которая хотя бы отвела угрозу позора поражения. Эта воля должна переломить волю врага на фронте и коварные происки немца в тылу. Она должна устранить причины справедливого ропота и недовольства народного и тем самым отвести от народа соблазн революции. Эта воля должна сама стать властью и хозяином России.
Так Алексеев пришел исподволь к согласию с Гучковым, что необходимо на что-то решиться... Медленно, но твердо идти к своей цели. Сначала пусть это будет его личная, Михаила Васильевича, диктатура в вопросах снабжения армии и тыла... потом... Гучков недоговаривал. Тем меньше хотел говорить Алексеев, да он и не знал, что сказать...
Гучков назвал имена «друзей». Пустовойтенко, генерал Крымов, депутат Коновалов (37), член блока Брянцев...
«Неужели даже и Пустовойтенко?.. Боже мой! Боже мой! Если уже и такие готовы идти на риск...»
Алексеев ждал к себе Гучкова, как было между ними условлено, на 14 февраля, но затянувшееся нездоровье задержало депутата. 0н прислал письмо с просьбой принять вместо себя члена Государственной думы Александра Ивановича Коновалова. «Он отлично ведет дело и ознакомит вас со всеми сторонами деятельности Центрального Военно-промышленного комитета»,— писал Гучков, между строк давая понять, что именно этот человек вполне надежен и его надлежит выслушать до конца.
И вот он сидит перед Михаилом Васильевичем. Он смотрит на начштаба верховного с глубоким вниманием и сочувствием. У него умное, подвижное лицо. Он нравится Михаилу Васильевичу. Никакое предубеждение не разделяет их. Предосторожности излишни. Нет оснований скрывать поставленную перед ними заговорщицкую задачу.
— Мы бессильны спасти будущее,— говорит Алексеев.— Никакими мерами нам этого не достигнуть. Будущее страшно. А мы должны сидеть сложа руки и только ждать. Ждать часа, когда начнет валиться... А валиться будет бурно, стихийно. Вы думаете, я не сижу ночами и не мучаюсь мыслью о последнем дне войны... о демобилизации... Ведь это же будет такой поток разнуздавшегося солдата, которого ничто не остановит. Ничто!
Пауза, глухое покашливание, брови хмуро нависают над усталыми желтыми веками.
— Я докладывал государю об этом несколько раз. В общих, конечно, выражениях... Мне говорят: «Что тут страшного? Все радешеньки будут вернуться домой... Никому и в голову не придет скандалить... У вас всегда мрачности, Михаил Васильевич...» Мрачности! — вскрикивает Алексеев.— А между тем к окончанию войны у нас не останется ни железных дорог, ни пароходов, ничего! Все износили, все изгадили своими собственными руками!
— Но неужели же его величество этого не видит? — закидывает Коновалов самый острый крючок и даже съеживается от нетерпения.
— А, Боже мой! — досадливо, как о чем-то давно наскучившем, отвечает Алексеев.— Он смотрит глазами своих приближенных! Им не с руки рисовать какую-нибудь «мрачность»! Она им невыгодна.
Коновалов обрадованно кивает головой. Крючок не ранил. Спора о «его величестве» не будет. Дальше?
— Каждый из этих субъектов уже нацелился на какой-нибудь лакомый кусочек,— продолжает Алексеев, не замечая радостного волнения собеседника.— Каждый старается уверить его величество в том, что все идет прекрасно под его высокой рукой... Да что говорить! Разве царь понимает что-нибудь из того, что происходит в стране! Разве он верит хоть одному мрачному слову? Разве он не хмурится, слушая мои доклады?..
Алексеев меняет положение тела, все ему начинает казаться неудобно, не на месте. Он чуть отодвигает папку с беловым текстом «Записки», смахивает какую-то соринку, поправляет воротник тужурки, но это не устраняет физического неудобства.
— Мы указываем ему на полный развал армии и страны. Избави Бог! Не подчеркивая, обходя острые углы... Доказываем правоту, непреложность нашей точки зрения... а он посылает нас с Пустовойтенко ко всем чертям... Ко всем чертям! — повторяет Михаил Васильевич безнадежно, устало, твердо уверенный в том, что физического беспокойства ему уже не избыть, сесть удобно не удастся.
— Да... тяжело...— сдержанно соглашается Коновалов.— Не завидую вам, Михаил Васильевич...
Он прикидывает: не пора ли начинать? Нет. Время еще не приспело. Генерал хочет высказаться до конца. Не надо мешать.