– Говори, говори, Захар, – Степан подтолкнул его. – Чую, дело говоришь, а коли дело – на чистую давай.
– Ну, землю сымал, четырех коней держал, а разделились – теперь коней позарез продавать, не прокормишь на своей-то земле. А на одном какая работа? А у многих ведь так. Ты ведь вот чего хорохоришься, – он обернулся к Илье. – У вас в семье одиннадцать душ, вот ты и тянешь на отруб… А ведь у нас, у большинства на селе – четыре, шесть душ. Как тут ни вертись, все ведро. Сил-то тратим много, а толку нет.
– Так, значит, все в коммуну желают? А?
– Не-ет, тебя, пра, рано мать от титьки отняла. Ведь дуровину плетешь и не видишь. Желают! Я бы вот желал свое хозяйство раскинуть, да ведь земли-то нет… Ее с небушки не достанешь… Она есть у нас, землица-то, да мы ее раскрошили на ведерки, на кружечки… У меня хоть ведро, а ведь у иных прямо черепки – ничего не соберешь. Вот тебе и желание твое… У меня ведро-то заполнилось, а у других, видно, еще не набралось, с пальчик осталось места пустого, – он показал мизинец, – дольют и по той же дорожке двинутся, о которой я рисую.
Захар сразу понял, что зря произнес слово «рисую». Оно – это слово в деревне носило то же отрицательное значение, как и «намалюю».
– Чем? Дегтем или дерьмом нарисовал-намалевал? – крикнул с улицы под окном Илья Гурьянов и захохотал.
Степан Огнев, понимая, что Захар, желая выразиться «по-ученому», неудачным словом попортил дело, решил, однако, поддержать друга, потому встал, хлопнул растерявшегося Захара по плечу и твердо произнес:
– От души истину сказал Захар Вавилович: все в общий котел.
Но Захар глубже знал крестьян. Степаном зачастую больше руководило его личное желание «скорее переправиться в коммунизм». Захар тоже был не против того, чтобы «скорее переправиться в коммунизм». Но он видел, как и сейчас туго подаются присутствующие на то, чтобы «скорее переправиться в коммунизм»…
«А тут еще подвернулось это проклятущее слово «нарисовал», – подумал Захар. Затем он сел на табурет, корявыми ладонями провел по лицу, как бы умываясь, и глухо произнес. – С кровью ведь, Степан Харитонович, отдираем себя от ведер, горшочков, черепков. И теперь я сердцем чую: надо что-то сыскать, чтобы убежденно мы тронулись за вами.
Степан неохотно сказал:
– Тогда так давайте, мужики, пробу устроим… Нашими машинами сначала ваш хлеб в поле уберем, потом наш… Поглядим, что лучше. Покажется – тогда будем продолжать.
Мужики подхватили:
– Вот это ладно будет.
– Это куда ни шло.
– Так и давайте… Завтра и начнем.
– А может, допрежь с «Брусков» начнем? Там больше чего есть глядеть, – предложил Захар. – Денек-другой на «Брусках» давайте испытаем, дело пойдет – в кучу.
Мужики вновь остановились, засопели, вытирая ладонями пот на лицах.
– Медку-то, медку-то откушайте, – Чижик протянул на тарелках мед.
Первый кусок, точно обжигаясь о раскаленное железо, взял Шлёнка, откусил.
– Эх, сладкий!
– Ну-у? А ты думал, горький… горчица? – засмеялся Николай Пырякин. – А давайте, товарищи, и мы брать.
Руки потянулись к тарелкам. Нерешительно брали мед, прятались. Затем постепенно осмелели. Чижик не успел выставить ведро с водой на стол, как тарелки опустели, слышалось посвистывание, почавкивание, кто-то крикнул:
– Нам его сто пудов надо – меду-то. Мы как коровы!
– А у меня еще есть, про запасец держу, – Чижик выкатил из-под лавки вторую-кадку.
Вторую кадку меда запивали водой, ели быстрее, со смехом, с балагурством. Митька Спирин, все время стоявший на улице под окном рядом с Ильей, не выдержал, вбежал в избу и потянулся к тарелке.
– Эй, эй, ты чего? – Шлёнка схватил его за руку. – Илья баил, тебя медом не заманишь. А ты вон что…
– Пусти-ка, пусти, – Митька дернул руку. – «Не заманишь, не заманишь», – передразнил он и, уничтожая мед, из-за тесноты сел в ногах у Сергея, тихо заговорил: – Я ведь тоже в артели был, Сергей Степаныч. И опять, может, собираюсь.
– Треплешься ты, Митрий, – заметил Захар. – Болтаешься, как щепка в проруби…
– Да, дядя Захар, они ведь, – Митька сморщился, – жмут. Жмут, аж не пикнешь… Вот ведь чего…
К столу подошла Груша. При тусклом свете лампы Сергей увидел на лице матери большие в блеске глаза, качнулся к ней, крепко взял ее под руку и вышел с ней на улицу.
5
Надвигалась страда.
Поля рыжели золотистыми пятнами, набухали колосья, словно груди молодой матери перед родами, и, тихо шурша, гнулись в одну сторону – к земле.
Кузнецы с утра и до позднего вечера зубрили серпы, а жнецы толпились на базаре, нанимались и после найма пили магарыч.
Егор Степанович Чухляв, согнувшись, точно боясь, что его кто-нибудь может ударить воротним запором по сухому загривку, ходил по базару, высматривал жнецов, гневался:
– И чего как дорого? Пятнадцать целковых десятина! Да я, бывало, за день полдесятины уж как вымахаю! Это, почитай, восемь целковых в день… Аль семь с полтиной?
– А ты и крой, дедок, – отвечали жнецы. – Денежки в кармане останутся… Они, денежки-то, карман не протрут.