– Обсудить. Раз власть велит обсудить – надо обсудить. Ну, чего мужичьему сердцу не жалко? Земля? За землю платить. Тут перечить никто не могет, только плати поровну, чтоб каждый за десятину монету одну и ту же гнал и… одним словом, кем она сотворена – земля? Богом, вот кем. Так чего за нее платить? Впрочем, перечить не будем. Только баб ведь отдельно держим, нет ведь того – кто захотел, тот и лезь на нее, на бабу? «За землю платить мы согласны, – коряво вывел он, – но пускай она как есть останется». Теперь что? Коровы? Что такое есть корова? Корова есть кормилица хрестьянского двора – вот что. Четыре коровы, два подтелка, четыре теленка – десять голов. Свое стадо, – обрадовался он и тут же добавил: – При чем же тут корова, раз она кормилица, за что же с нее плату аль там – в общий двор? С баб ведь платы не берут, на общий двор баб не сгоняют? У хозяина она в тепле, в заботе, а тут – на-ка, на общий двор под глаз Шлёнки. «Не тревожить скотину!» – вывел он и крякнул. – От! Теперь что? Лошади. Серко. Два мерина. Кобылка. Жеребец. Два жеребенка. Семь голов. Паши-шуруй. Да-а. Что есть лошадь? Лошадь есть конь, стало быть – честный. Маяты за лето примет столько, а его тревожат. Лошадь, слышь, в первую голову на колхозный двор. Это ежели мужику руки оторвать и пустить его в хозяйство, а он, как муха, без крылышков будет, – вот ведь чего мужик без лошади, – с жалостью прошептал он и ничего даже не записал о лошадях. – Хлеб? Он слезой дается. «Посей-ка сам, а он, рабочий класс, пускай в ногах за кусок поелозит», – припомнил он слова Маркела Быкова и написал: «Хлеб тревожить нельзя…» Вот. «И еще насчет порядков – как жить. У нас плетни на огородах каждый год жгут бурдяшинцы, а потому – не позаботится крестьянин зимой навозить дров, – по снегу их можно навозить сколько хочешь, – а весной, хвать-похвать, топить нечем. Стало быть, вменить дрова возить из лесу, а то – с огородов плетни тащат. Оно хоть и выгодно это – бесплатно дрова достаются, да непорядок. И еще насчет моды. Моду у нас заводят: на днях Елька, сноха моя, – жена Ильи, и Зинка, сноха моя, – жена умершего сына Фомы, взбеленились: покупай ты им новые ботинки, на каблучках, козьих ножках. А я им и говорю – на днях какую картину видал. Подъезжает Панов Давыдка к станции, на телеге, знашь-ка, из вагона навстречу ему ширк Фенька, дочь его ненаглядная. Он байт: «Садись, дочка». А она топ-топ около телеги – ноги поднять не может: такой мешок на себя напялила, что шагу широкого ей не сделать, а руки голые, грудь голая, ровно она купалась только, да и каблучки на гамашах длинные, шириной с копеечку, а высотой в три вершка. Прыгала, прыгала – и никак. Тогда Давыдка взял да и посадил ее… Ну, платье – туда-сюда, его можно облагородить: швы распустить, рукава пришить, подол отпустить; а вот с гамашами – подыхай, ничего не поделаешь… Моды нам надо такие, чтоб они к крестьянскому климату подходили, как, бывало, говорил покойник Петька Кудеяров, сапожник из Бурдяшки».
Никита еще раз пробежал написанное, затем подмахнул свою фамилию, приделав к ней хвостик с закорючкой, занес руку, чтобы поставить точку и…
И кажется Никите, – по какому-то неведомому велению превратили его в курицу, такую, какую видел по осени на гулянке во дворе Маркела Быкова, – споенную, ощипанную. И бегает Никита-курица по порядку, и гоняются за ним бурдяшинские ребятишки, подбрасывают крючок с нацепленным червяком и ждут, стервецы, когда Никита клюнет… И хочется Никите клюнуть… и знает: клюнь – сорванцы сцапают, голову свернут и удерут, как удирают они с ворованными курами, на Шихан-гору к кострам и сварят там из Никиты похлебку, будут хлебать, приговаривая:
И не выдержал Никита – клюнул. Дернули ребятишки за удочку, потянули к себе… Пропадать! Пропадать Никите от бурдяшинских шалунов… И закричал он пронзительно, будто ему резали уши.
– Чего ты! С ума, что ль, спятил? – спрыгнув с кровати, затормошила его Елька. – Ребятишек перепугаешь.
Никита проснулся. Он сидит за столом, перед ним лист исписанной бумаги, рядом Елька – она в одной рубашонке, второпях забыла прикрыться: груди у нее маленькие, пухлые, а шея – нежная, белая.
– Чего ты? – она ткнула его и, заметя, как он осматривает ее всю, прикрыла груди и, тихо смеясь, скользнула под одеяло. – Писака!..
– Точку вот забыл поставить, – просопел, сам не зная для чего, Никита и поставил рядом со своей фамилией точку.
– Точку? Они вам наставят точек на всяких местностях.
– Илья не пришел? – перевел Никита разговор и, встав с табуретки, приблизился к кровати. – Мальчонку-то задавишь, – добавил он, трогая за плечо Ельку, показывая кивком бороды на сынишку, спящего рядом с ней.
– Знаю я, кого мне задавить надо… Эх, и задавила бы! – мечтательно проговорила Елька. – Кровь бы выпила.
Говоря, она думала о Кирилле Ждаркине, а Никита, заслышав ее игривый голос, пробурчал:
– Зря болтаешь, дуреха. Я о мальчонке, а она – не знай чего.