Читаем Бруски. Книга IV полностью

Вскоре к ним приехали Захар Катаев и Стеша. Войдя в избу, они развернули перед Никитой красное знамя, и Захар сказал:

– Вот тебе, Никита Семеныч. У всего края ты его отбил. На!

У Никиты что-то горько подступило к горлу. Он вскочил с лавки, хотел было обнять Захара, но застеснялся и снова сел.

– Да-а. Оно да. Так вот. Знаешь чего? – вдруг заговорил он громко. – Вот если бы ты глянул, что на душе у меня? Знаешь, что б сказал? Сказал бы, ни одна япошка там, ни немчушка нас не побьет. Сунься. У нас на земле вон сколько народу… и все такие, как Никита Гурьянов. Да, да, горжусь этим.

– Хвалится все, – вступилась Анчурка, любовно посматривая на Никиту.

– Понимаешь? – обратился Никита к Стеше и хотел еще что-то сказать, но говорить о «душе» он не привык, он об этом говорил только наедине с собой, в поле, беседуя с хлебами, с пахотой, или в конюшне – с лошадьми.

– Понимаю, – сказала Стеша. – Вот скоро отстроят тебе новый дом – и переходи.

– Э-э-э! Не так.

– Чего не так? Переходить надо, – подтвердила Анчурка.

– Перейдем. Непременно, – согласился Никита. – Только я ведь вот в новый-то дом перехожу с душой. А раньше меня из своей избы палкой бы не выгнали. Веди хоть во дворец, а я все одно бы утирался, говорил: «Она кака ни кака, а моя изба». Видал? Вроде заново я родился. А то вот, – с Никиты полил вдруг пот, корявые руки задрожали. Он достал с полки азбуку, начальную арифметику и, раскладывая книги на столе, торопко говорил: – Видишь? Знаю теперь, где запятую ставить, и до дробей дошел. А-а-а? Что это? Свет новый в башку.

Рожь колосистая – море разливное.

На небе поднялось солнце – играет солнце в сизых стебельках пшеницы, переливается пшеница янтарем. А Никита шагает, шагает, шагает. Со ржи – в пшеницу, с пшеницы – в просо, с проса – в кудрявые овсы, с овсов – в златоголовые подсолнухи, и опять назад – по овсам, по пшенице, по ржи.

– Эй, красильщик… или как тебя – рисовальщик, – позвал он, увидав идущего по дороге Арнольдова. – Ты скажи, как тебя звать?

– Художник.

– Ну-у. Ты нарисуй меня. Вот, средь этого всего. Море ведь. Хлеба-то море. Иностранцев теперь мы переплюнем. Скажи, сколько, по-твоему, с га будет? Сам-сорок будет? Сам-сорок – это, мил сокол, считай – центнеров пятьдесят. Никто не верил. И я не верил. А так, сломя голову в кон пошел. Вот я какой… И у Епихи Чанцева гляди чего… Но я его перешиб. Вот те… – Он хотел сказать: «крест», но только засмеялся. – Ты к трактористкам идешь? Ты пощупай. Девчат там пощупай. Любят…

И что-то странное, непонятное творилось с Никитой. Он так же, как и в былые времена, чуть свет вскакивал с постели, бежал в поле, на гумно, в амбар, так же, как и бывало, в лето ссыхался, становился легоньким на ногу, поджарым, так же, как и бывало, украдкой от людей вел беседу с землей, нюхал ее, лизал.

Все это он проделывал так же, как и когда-то, пуская в ход все свои изобретения. Он, например, первый окопал канавой карты своего участка, вспахал склоны оврагов Долинного дола, посеял там просо, и просо вышло в рост человека. Он же пустил в ход «фекалий». И внешне он как будто не изменился, только сбрили ему на курорте его рыжую бороду, отмыли его, да глаза он стал щурить так, словно все время смеется. И еще знал Никита: хлеб с полей, которые он разрабатывал со своей бригадой, пойдет вовсе не ему в амбар, а в амбары колхоза, и там его начнут делить… и Никите вовсе не придется прятать хлеб в ямах, вырытых в глухих лесах, или под баней, или в овине, как он прятал его в былые времена. Хлеб посыплется в колхозный амбар. Но Никиту именно это и тревожило: ему хотелось больше всех засыпать хлебом колхозный амбар, и ему еще хотелось, чтоб сказали:

– Ай да Никита! Ухач! Показал себя.

И Никита носился, работал, выдумывал разные хозяйственные «штучки» и радовался, что его «штучки» перехватывают бригады, колхозы, а об иных его «штучках» пишут в газетах и печатают портрет – его портрет, Никиты Гурьянова.

Что-то произошло с Никитой. Что? Он еще не понимал. Но ему все время казалось, что он всю жизнь поднимался на какую-то высокую гору, и вот только теперь он добрался до ее вершины, перешагнул через перевал и очутился в каком-то ином мире, – и в этом мире, несмотря на то что иногда с поля приходил, высунув язык, как гончая, – он был спокоен, радостен, часто смеялся, и особенно громко, когда находился вдвоем с Анчуркой.

– Экая. дородная ты! А-а! – говорил он. – Да тебя на сто двадцать лет хватит. Пра.

– Никит, – сказала ему однажды Анчурка, – а помнишь, в коммуне на «Брусках» куры от чумы падали, а ты головы им топором рубил и кричал: «Кирилл Сенафонтыч, гляди, радости твоей башку рублю!» Мне тогда со зла-то хотелось тебе башку отрубить.

– Глупой был, – ответил Никита. – Глупой и обозленный… А нынче… Скоро жать будем. Слышишь, эй! – Никита нагнулся над сыном и потрепал его за нежный, мягкий, золотистый вихор.

Сынишка учился ходить. Он вцепился руками в нижнюю перекладину табуретки, напрягся и хотел было перехватиться рукой, но тут же упал.

Перейти на страницу:

Похожие книги