В левом боку у «его переливалось что-то тяжелое, как свинец, и давило на сердце. Боль в левом боку появилась в ту ночь, когда Никита, боясь, как бы кто из делянки не увез поленницы дров, оставил его одного караулить. Фома в ту ночь спал на земле, и с тех пор в левом боку часто появлялась тупая боль. Он злился и боялся, как бы зло не сорвалось: его иногда неудержимо тянуло всадить топор в затылок Ильи или в квадратную спину отца. Он с силой опускал топор и с раздражением думал о женитьбе. Шутка сказать, – свели, как бычка с телицей, да еще глумятся. И он тоже хорош, повели, а о«, как барашек, хвостом завилял. А-а, все равно, он сбежит. Но куда бежать, Фома не знал. Наоборот, чем дальше, тем он крепче привязывался к Зинке, и это раздражало его. Так раздражается человек, который, не желая играть в азартную денежную игру, невольно все сильнее втягивается в нее. Зинка, изголодавшаяся, в первую ночь после свадьбы жадно ласкала его, а наутро, уткнувшись в подушку лицом, тихо плакала.
«Какая ненасытная! – подумал о ней Фома, одновременно завидуя ее порыву и стыдясь своей немощности. – Не оттого ли и Кирилл сбежал от нее? Люди несчастны по-разному: один – оттого, что у него много лишнего, другой – оттого, что у него все есть, и ничего не заметно. Но и тот и другой одиноки».
После такого вывода ему показалось – Зинка одинокая, как и он. Приглаживая ее короткие, разбросанные на плечах, волосы, – боясь, как бы его кто не услышал из домашних, он шептал:
– Ну, не плачь! Ну, чего ты? Обидел я тебя? Ты то пойми: не в силах я. Работаю ведь, как лошадь.
А потом он при виде Зинки стал радоваться. Радовался тому, как она ест, часто шевеля губами, точно молодая козочка, как она стелет постели и, раздевшись, кургузая, прыгает в кровать, прячась от глаз Ильи. В кровати она прижимается к сухой груди Фомы и вызывает его на то же, что он делал в первую ночь. Фома силится и делает. А она после этого, удовлетворенная, раскинув руки на подушки, шепчет:
– К тятеньке бы уйти, у тятеньки в доме жить.
В тот домик, рядом с Маркелом Быковым, где она когда-то жила вместе с Кириллом Ждаркиным, она не звала Фому: боялась памятью о прошлом разбередить его. Но он сам предложил ей. И вчера она мыла там полы, окна, повыкидывала из переднего угла портреты, хотела водворить туда иконы, но, заметя хмурь «а лице Фомы, поспешно, краснея, проговорила:
– Тут цветы я поставлю, а иконы в чулан. Слыхала – не молишься ты… а жена за мужем должна, как нитка за иголкой.
Это хорошо. Это очень хорошо. Фома скоро разделается с отцом. Заживет по-своему, свое слово скажет громко… Только вот – боль в боку, да еще Никита что-то подстраивает. Он с радостью согласился на переход Фомы в бывший домик Кирилла Ждаркина. Как же, не строиться! Только сундука с одеждой не дал, не дал сбруи, сказал:
– Ты обживись там допрежь, а то пожар аль что…
…Фома сморщился и опустил топор к ноге.
– Ты что сморщился, а? – спросил отец.
– В боку болит что-то.
– Это пройдет, – уверенно сказал Никита. – Это с первачу.
И было непонятно, на что намекает отец – на женитьбу или на первач-самогон.
«Собаки, все равно уйду!» – хотел крикнуть Фома, но промолчал, метясь топором под корень дуба.
Кружась меж пней и куч хвороста, к делянке подъехали на роспусках бабы: жена Ильи Елька и Зинка. Зинка ехала на задних роспусках и, короткая, в куртке по колено, напоминала издали сову, собирающуюся взлететь. Елька сидела на передних роспусках. Лицо у нее тощее с рыжими крапинками и с большими, какими-то оголенными глазами. Фома помнит ее (он как-то по-своему, тихо был в нее влюблен) полной, веселой. Тогда ее глаза, до прозрачности синие, блестели под тонкими бровями. А теперь – вишь ты, как ее изъездили, вот родит еще и – в могилку.
Зинка спрыгнула с роспусков; подтягивая, оправляя пояс юбки, подбежала к Фоме и вся расцвела.
– В боку что-то болит, – пожаловался он.
Зинка перепрыгнула через дубок и сделала это так хорошо, что Фоме захотелось бросить все, убежать с ней из делянки, походить по лесу, покричать, пошалить, как, бывало, еще в ребятах он шалил со своей нареченной Лушаркой.
– Здесь? – спросила Зинка, отворачивая полу пиджака и гладя его сухие ребра.
– Да-а, – задыхаясь от волнения, сказал Фома.
– Идите-ка, хворост приберите, Фома! – приказал Никита, показывая черенком топора на овраг. – Приберите-ка, – добавил он и улыбнулся. – Ну, вот еще… Чай, не старики.
Фома и Зинка сошли в овраг и скрылись за кучами хвороста.
– Вдвоем бы им лес возить. Хе-хе! – Илья встал на пень, потянулся, глядя в ту сторону, где скрылись Фома и Зинка. – Наберут хворостку.
– А ты чего уставился? – упрекнула его Елька. – Гляделки лопнут. Давай накладывать.
– Не лопнут… и не убивайся: не рожу. Хо! Хворост убирают.
И было в лесу тихо, и пыхтела от солнечных лучей сырая земля, и раздавался стук топора. Валил Никита под корень деревья, Илья и Елька сидели на роспусках и оба молчали, временами вглядываясь в овраг, видимо, с сожалением вспоминая свой медовый месяц.