Читаем Брысь, крокодил! полностью

— Я — тебе. Ты — Коле. А он меня обратно упечет! — И чугунок — на пол, и от сажи сумрачными ладошками — его за рукав. — А они там дерутся. Знаешь, как больно?

— Шизики?

— Санитары! Шизики тихие. Коленька опять вчера приходил — сдать грозился, если пропаганду религиозную не прекращу. А я — что? Они же сами с младенчиками идут.

— А я тогда тоже какой-нибудь крендель выкину, и меня к тебе посадят.

— Ой, накличешь!

— Руки белой рубахой свяжут. И станем мы с тобой день до вечера, будто по облаку, туда-сюда похаживать — как в раю. И одна у нас будет забота — радоваться друг на друга.

— Они там дерутся.

— Да… А я и позабыл. Таюшка — ну? Отпусти руку.

— Днем еще ничего. А ночью при лампочке сплю. Видения — они ночью находят.

— Тихо, тихо, мне больно ведь. Руку-то отпусти.

— А ты с собою меня возьми!

— Заметят, Таюшка. Потерпи. Недолго, может, осталось. Может, только до зимы.

— Нет! Нет.

— Близко же до зимы.

— Я тебя еще девушкой привидела. Я тебя всю жизнь ждала.

— Я знаю. А теперь, может, чуть осталось.

— Нет, нет, нет!

Ну никакой возможности не было угомонить ее словами. Только жалейку вынуть и, будто крысу из всем известной сказки, околдовать, увести прочь — от вредоносности собственной души.

Не сразу, мотив за мотивом — главное было с умом мелодии подобрать: чтоб новая выходила еще заунывней прежней, — глаза ее делались голубиными, остекленелыми. Обычно после попурри из турецких народных песен А.И. наконец вставал, виновато подмигивая всем мясистым лицом, кланялся и на цыпочках шел к двери. Тихонько приоткрыв ее, оборачивался: Таисья оцепенело сидела на лежанке, прижав к груди высокие колени и чему-то бессмысленно кивая.

— Таюшка, я пошел?

И новый ее размеренный кивок вроде как наполнялся смыслом.

В непроглядных сенях знакомо пробиваясь сквозь перепутанность испарений кислой капусты, японского гриба, прелого картофеля и яблочной падалицы, и еще во дворе под фырканье свинки, из удушливого хлева подкоп организующей, А.И. воображал, как радостно кинувшаяся к нему мамаша все эти запахи моментально учует, и сажу на рукаве приметит, и заревнует, и зарычит — тут он и расхрабрится, тут он и выкажет всю свою насчет Таюшки решимость! Но уже с улицы перегнувшись через калитку и обратно шпингалет всовывая, он понимал, что всеобщее, троекратное, так сказать, счастье требует все-таки некоторой отсрочки. Однако и сейчас, находясь всего только в его предвкушении, будто нота в сумрачном жерле свирельки, еще не выдохнутая, выдоха и полета дожидающаяся, Альберт Иванович, стряхнув сажу с рукава и усевшись на свой велосипед, доверчиво улыбался шелестящему синей листвой переулку.

А предвкушение счастья счастьем и оказалось!

3

К началу сентября — осень, не осень, — а все кругом уже ссохлось, скукожилось. Ни единого дождика, ни единого грибка. Только травок и подсобрали они с мамашей. У А.И., конечно, главная забота была — по сторонам глядеть: людей избегать, случайных собак отпугивать. Зато мамаша проявила ловкость и рвение беспримерные. Ну что тебе муравей, охапками — и все себя больше — душицу к корзине несла. А уж когда на лопухи набрели и стала она детской лопаткой их корни раскапывать, даже Чукча от восхищения рот открыла, ухо вскинула: хоть и четырьмя конечностями землю взрывать умела, а только у мамаши это все равно куда быстрей выходило. Был момент — А.И. едва заведующего клубом не окликнул, в березняке его фигура мелькнула — до того свой гордый восторг хоть с кем-нибудь захотелось разделить. В последний миг спохватился — сам в пожухлую траву прятаться полез:

— Отдохнула бы, роднуся?

— Отдохну! Теперь уж совсем скоро.

Не возразил. Смолчал. В бессовестности своей и пота ей не отер, и совочка не отнял. Потому что уже после, уже всего после вдруг в голову пришло: а ведь таяла мамаша на глазах не от болезней (зря, что ли, все анализы на пять с плюсом сдавала?) — от излишних трудов она таяла и волнений. Как шагреневая кожа в одноименном произведении Оноре де Бальзака! Вот чего потом не мог А.И. себе простить. Вот за что уже и тогда справедливо называл себя жестокосердным и вампироподобным. А только все равно усадит он, бывало, мамашу на высоконький стульчик, кашу из ложечки в рот ей опрокинет и чувствует, как странная выспренность проникает в душу. И даже стихами говорить хочется. И в стихах этих яростное недоумение выразить: зачем не все люди сиамскими близнецами рождаются или, даже лучше, кактусами — чтоб друг из друга расти и уже вовек не разлучаться?! А порою целую поэму написать хотелось и в ней мамашино убывание сравнить с солнышком на закате: лишь в этот недолгий час неяркое и нежаркое, оно наконец дает разглядеть себя и, кажется, впервые ласково глядит само — для трав и деревьев, может, уже бесполезно, но для души человеческой нет тревожней и слаще этих минут.

Вот до чего в бестрепетности своей докатиться он мог! И непременно бы докатился — когда б не заботы, прибавлявшиеся день ото дня.

Перейти на страницу:

Похожие книги