– В Симбирск, ваше благородие, – мгновенно ответил мужик (не похоже было, чтоб врал или лукавил – уж в таких-то пределах штабс-ротмистр в людях разбирался). – У хозяйки там сестра двоюродная живёт, за генералом Ивашовым, вот к ним в гости и подались. Да вы проходите в дом-то, ваше благородие, а то – что я вас, точно нехристя какого, прошу прощения, у крыльца-то держу, прошу простить милостиво.
В доме было тепло, в просторной прихожей – полутемно, зато рядом, в большом зале, всё было залито светом – горели свечи и на двухъярусной люстре, и в канделябрах, и в шандалах37
.– Прошка! – с порога провозгласил мужик, сбрасывая с плеч армяк и сбивая малахай на затылок. – А ну-ка, вина господину офицеру!
Расторопный парень лет шестнадцати, чуть подшофе (должно быть, дворня, пользуясь отъездом хозяев, понемногу праздновала святки) мгновенно возник перед жандармом с расписным подносом, на котором высилась фигурная бутыль тёмного стекла, хрустальная чарка с серебрёными гранями и два блюдца – на одном истекали янтарным жиром крупные куски обжаренного в конопляном масле с чесноком осетра, на другом – пирог с вязигой38
.– Извольте, ваше благородие! – чуть поклонившись, выдал Прошка.
Платон Сергеевич изволил. Отдышавшись от крепкого, настоянного на степных травах ерофеича39
, поморщась от жжения в животе («Язва, дружочек, язва!»), он прожевал кусок пирога и выговорил:– Ты вот что.. как звать-то тебя, драгоценный?
– Федотом кличут, ваше благородие, – степенно отозвался мужик, поглаживая бороду. – Дворецкий я здешний. Да вы может быть, хоть в гостиную пройдёте?
– Вот что, Федот, – перебил его славословия бывший драгун, а ныне жандарм. – Ты вели коней напоить, да ямщику выпить поднести, раз уж такой гостеприимный. Отогрейте его, да я обратно двинусь. Дело служебное…
– Оно и понятно, – непонятным голосом протянул Федот, окидывая взглядом голубую жандармскую форму Воропаева. – Государево слово и дело… Прошка, слыхал, что делать-то надо?!
В голосе его вдруг прорезался холодок, и Прошка, вмиг смекнув, метнулся в людскую, оставив поднос на столике.
За ямщика можно было не беспокоиться – его и накормят и напоят. Спать не уложат, ибо надо ехать обратно.
Платон Сергеевич покосился на чарку, и Федот, мгновенно всё поняв, тут же снова наполнил её до краёв:
– Извольте, ваше благородие, с рыбкой вот…
Воропаев изволил и опять. Дорога впереди была долгая…
2. Январь 1826 г. Симбирская губерния
– Станция, барин! – кучер обернулся (лицо под суконным башлыком красное, кирпичного оттенка, а нос над заиндевелой бородой и густыми усами аж густо-малиновый), глянул весело-ожидающе. – Остановиться бы, погреться! До Симбирска ещё вёрст с полсотни, а смеркается…
Завалишин поёжился под шинелью (мороз был не сказать чтоб сильный, но упорно забирался под тонкое офицерское сукно), поправил наброшенный на плечи тулуп, покосился на заиндевелые конские крупы и кивнул:
– А остановимся, пожалуй! Чайку попить не мешает… – и добавил про себя: «Да и с ромом бы…»
– Вот это дело! – довольно отозвался кучер, поворачивая коней к станции и хлопая себя дублёными рукавицами по бокам тулупа.
Тройка остановилась около станции – приземистого грубо оштукатуренного снаружи и побелённого свинцовыми белилами дома под черепичной кровлей. В окнах станции тускло теплился свет, из кирпичной трубы тянуло уютным печным дымом. Из длинной конюшни раздалось приветственное ржание – кони, должно быть, почуяли собратьев из завалишинских упряжек.
Дмитрий Иринархович, преодолевая сопротивление застывших руки и ног, выпрыгнул из кибитки на утоптанный снег станционного двора, притопнул ногами, огляделся по сторонам. Настывшие в сапогах ноги ныли, просились в тепло, но никакая сила не заставила бы лейтенанта пересесть из кибитки в карету – не любил Митя закрытых экипажей. Даже когда через Сибирь в прошлом году ехал, ни разу не сел в карету – в тулупе поверх шинели, в медвежью шкуру кутался, а не пересел.
Следом за кибиткой на неогороженный станционный двор вкатилось ещё два экипажа. Тяжёлый дормез40
шестернёй цугом41 – полозья с железными подрезами, лёгкий дымок от жаровни из суставчатой жестяной трубы, похожей на самоварную, объёмистые сундуки и баулы на «горбке». И обтянутый смолёной холстиной рыдван42 – четверня цугом, три сундука на крыше, задёрнутые шторки на окнах. Дюжие фигуры кучеров на козлах – как и Митин кучер, они оба утонули в длиннополых овчинных тулупах.Кареты остановились рядом с Митиной кибиткой, и кучера, степенно и неторопливо слезши с козел, так же степенно и неторопливо засуетились, цепляя на конские морды торбы с овсом. Кони фыркали, тянулись к снегу, косились на людей в надежд, что дадут пить.
Не дадут.
Нельзя сразу.
Дверь дормеза приотворилась, наружу высунулась девичья голова в тёплом капоре, шитом розовым шёлком.
– Митенька, где мы? – окликнула звонко.