К воротам сумели подобраться, когда уже и отпевать закончили, да и похоронили, должно быть, уже – народ стал потихоньку просачиваться наружу – по одному, по двое, по трое. Грегори и Яшка затерялись между колясок, кибиток и карет, ныряя в проходах между ними, словно в закоулках городских трущоб.
Грегори оценивающим взглядом окинул стоящих у ворот дюжих монахов, и бульвардьё, тут же поняв, чего хочет кадет, зашипел:
– Ты что, внутрь нацелился?! Брось!
– Ничего, Яша, – проговорил Грегори, словно сам не понимая своих слов. – Пропустят…
– Ну ты как знаешь, а я внутрь не пойду, – решительно отверг уличник. – Мне ни к чему. Я тут пережду. А ты попытай счастья, что ж… Ты в форме, ты из благородных, тебя, может быть, и пропустят.
Верно рассудил бульвардьё.
Грегори, выбрав момент, когда в воротах на какое-то короткое время образовалась пустота, подскочил к воротам. Монах у правого воротного столба, до того, стоявший в лениво-расслабленной позе и только крестившийся в ответ на крёстные знамения каждого выходящего, увидев невесть из-за какой кареты вынырнувшего мальчишку оживился. Протянул здоровенную лапищу – схватить за шкирку.
– Оставь, – недовольно прогудел второй. – Не видишь, парень из благородных, кадет… почти что офицер!
В голосе его явственно послышалась лёгкая добродушная насмешка, но Грегори решил не обижаться, только стрельнул взглядом на первого монаха – ишь, брюхо-то нажрал, слуга божий.
– Чего тебе, отрок? – спросил, между тем, тот, что подобрее.
– Отче, а где генерала Милорадовича похоронили? Мне б могиле его поклониться? Под его рукой отец мой при Бородине бился.
– Михайлу Андреевича-то? – почти без вопросительной интонации уточнил монах. – Ступай по дорожке, откуда народ идёт, там храм увидишь, Духовский. В нём и схоронили… Ступай.
Грегори обрадованно рванул в ворота монастыря.
– Стой! – сумрачно окликнул его второй монах. – Лоб-то перекрести, орясина! Не в трактир, чать, идёшь!
Кадет не стал обижаться на грубые слова. Торопливо перекрестился и снова, уже спокойнее, шагнул под арку.
Грегори вернулся, когда большая часть народу уже отъехала в город, а пеший народ тянулся к городу по дороге небольшими кучками и парами. Вышел за ворота, огляделся, и почти тут же наткнулся взглядом на бульвардьё. Яшка ждал его невдалеке от ворот, в стороне, присев на торчащий из снега пень. Должно быть ещё когда лес под строительство монастыря сводили, срубили дерево, а пень чересчур могучий оказался, не совладали, да так и оставили, благо не на дороге. Уличник грыз сухарь, весело поглядывая на пустые ворота – оба монаха уже ушли – а на голове его красовался боливар.
Сумел-таки, – подумал Грегори с неожиданной для себя лёгкой завистью. И показал Яшке оттопыренный вверх большой палец. Бульвардьё ответил самодовольной ухмылкой.
2. Санкт-Петербург, 24 декабря 1825 года. Крюков канал
В квартире Олешкевича не изменилось почти ничего. Только появилась пара новых стульев в гостиной, новая дверь в мастерскую, до заметно прибавилось кошек – только в прихожей Глеба и Габриэля встретили на этот раз уже не три кошки, а целых пять. И запах, неистребимый кошачий запах, стал гораздо сильнее.
– А, это вы, молодежь?! – радушно воскликнул художник, встречая приятелей в прихожей. На нем был испачканный красками передник, а суконный блузон4
сбился набок и переносился, но пан Юзеф не обращал на это никакого внимания. Не стали обращать внимания и они – зачем? А художник, меж тем, взмахнул кистью, с которой на обои полетели редкие капли кармина5 (пан Юзеф не обратил на это ни малейшего внимания – его щеки горели, глаза блестели, почти сияли – до таких ли мелочей, когда человеком овладевает вдохновение). – Проходите в гостиную, будьте как дома, Фёкла сейчас сварит вам кофе. Я к вам чуть позже присоединюсь, сейчас, увы, занят, прошу меня простить…Он выпалил все это с частотой барабанной маршевой дроби и почти тут же скрылся за дверью, оставив на бронзовой начищенный ручке следы пальцев, заляпанных краской неопределенного оттенка – больше всего она подходила на смесь хны и индиго6
.– Художник, – с непонятной интонацией в голосе обронил Габриэль – Невзоровичу послышалось в нем то ли осуждение, то ли восхищение, то ли сочувствие. А может быть, всё вместе.
– Творческие люди таковы, – глубокомысленно сказал Глеб общую фразу и чуть покраснел – а ну как Габриэль сейчас посмеётся над ним, скажет, что так все говорят, а ты, мол, провинциал, и слов-то нужных придумать не смог.
Но Габриэль смолчал, от чего Глеб вдруг разозлился ещё сильнее – злился на снисходительный тон, которым Кароляк говорил об Олешкевиче, и на себя самого – за то, что никак не может удержаться и при каждом разговоре со старшим приятелем нет-нет да и начинает примеряться к его манере общения и вкусам.