Вот ты идёшь по коридору своего дома из кухни на веранду. На твоих плечах кружевная тень бугенвиллеи. Запах крема для рук поднимается от твоих писем, окутывая меня уютом.
Снова и снова я воссоздаю тебя. Ты помнишь, что мы не в жизни? Но всё написанное тобой — живёт. Твоя жизнь живёт во мне. И твоё лицо. Я мысленно рисую его, не пропуская ни одной чёрточки. Одеваю тебя, раздеваю, не торопясь, предмет за предметом. Разговариваю с собой твоими точными фразами, твоим написанным голосом, с капелькой грусти в конце.
«Это уже не секрет для нас, — говоришь ты (библиографическая ссылка — на два пальца справа от двери), — что между нами существует поразительное сходство. Временами я чувствую, что оно, как электрический ток, струится в наших письмах — с их напряжением, непрерывной вибрацией и опасностью. Но тебе известно, что сходство между нами, кроме всего, ещё и в том, что ты называешь „мутные извилины души“, и именно в них оно особенно сильно. Так может, ты понимаешь, почему меня так тянет к человеку, который эхом отзывается на то, что я в себе меньше всего люблю?»
Не знаю. Я вообще очень мало знаю. Нелегко признаваться в этом здесь, когда ты вся раскрылась передо мной, — что твои вопросы всегда глубже моих ответов. И будет лучше, если на этот вопрос ты ответишь сама. Вот что ты сказала, когда мы были братом и сестрой в расходящихся вереницах пленных: «…я хочу узнать обо всех потоках твоих чувств и инстинктов — тайных и явных, стремительных и извилистых — потому что место, откуда все они вытекают, даже тот, который привёл тебя к проститутке, — это, по-моему, и есть начало всех начал, живой, драгоценный источник, который мне так необходим…»
Ночь, переходящая в ночь, переходящую в ночь… Этот человек больше ни о чём не думает. Этот человек уже не думает ни о свинке, ни о своих несчастных яйцах. Этот человек хочет спать, только спать, пока не закончится кошмар, а потом — забыть обо всём. Этот человек вечером вдруг перерезал ножом телефонный провод в комнате. Дело в том, что я чуть не позвонил, чтобы ты приехала…
Ты пропустила великий момент: вдруг зашёл хозяин, не постучав, а может, постучал, но я не слышал (у меня уши заткнуты туалетной бумагой, чтобы хоть немного приглушить шум). Он застал меня стоящим на кровати и считывающим со стены — так я провожу здесь большую часть дня. Он увидел, листы, покрывающие стены. Хотел что-то сказать, но не решился. Застыл молча. А меня будто осенило, и я начал читать вслух: «…во мне пробуждается необузданное желание играть в твою странную игру, встречаться с тобой только в словах, как ты предлагаешь, резвиться на бумаге, растворяясь в твоих фантазиях, чтобы увидеть, куда ты способен меня увлечь…»
Жаль, что ты не видела выражение его лица, на редкость сложное, — смесь изумления и ужаса. Наверное, он подумал, что я в этой скромной комнатушке изобрёл новое извращение, которого даже он ещё не встречал. С поднятой вверх рукой я уставился на стенку: «Я поняла, что ты хорошо играешь в эту игру, а женская интуиция подсказывает мне, что из всего, что ты делаешь, лучше всего тебе удаются слова и фантазии. Так почему бы не встретиться с тобой „на твоём поле“?»
…Он медленно закрыл за собой дверь с тем почтением, которое испытывают к настоящим психам. Я несомненно завоёвываю здесь авторитет.
Всё ещё ночь. Нет мне покоя! Пишу лёжа, свернувшись калачиком, окутанный непрерывным журчанием твоих слов, мыслей и воспоминаний, которые струятся сквозь меня, как вода. Шумный и весёлый дом Анны и троих её братьев, её родители с их смешным голландским ивритом и бесплатные уроки игры на фортепиано у её отца: «А сейчас, после Брамса, сыграем „Эдельвейс Глайд“ Вандербека — чтобы немного развеселиться!», — и ревность твоей матери, пытавшейся воспрепятствовать тому, что ты проводишь у них всё свободное время, её кривая усмешка, будто торопящаяся замести свои следы. Я даже думать боюсь, что она говорила, какой чёрный сарказм изливался из неё, когда выяснилось, что с Йохаем.
О, Йохай. Везде Йохай.
Знаешь, после того, как ты рассказала о его приступах гнева, я на всё красивое стал смотреть дважды. Я так решил: один раз для себя, а второй — для тебя. Немного возместить тебе хоть как-то ту красоту, которой ты не можешь окружить себя дома. Я знаю, что она необходима тебе, как воздух. Я вновь понимаю, насколько слеп, нечуток и тороплив, и снова боюсь, что навеки утратил изначальное, естественное стремление к красоте.
Я не говорил тебе, но вместо многих других слов я всё чаще говорю себе твоё имя «Мирьям». Мирьям — это «пойми», и «приди», и «прими меня», и «мне хорошо», и «мне плохо», и «тайна», и «расти», и «тишина», и «твоя грудь», и «твоё сердце», и «дышать», и «помилование»…
И, всё-таки… — вы не хотели завести ещё одного ребёнка? Боялись? Вы пытаетесь, или вы хотите полностью отдаться только ему? В этом вопросе ты очень сдержанна, и твои пальцы всё ещё сжаты в кулак.