Немцы редко использовали слово «партизан». Мы чувствовали, что это возвышающий эвфемизм, придуманный Советами для оправдания своей жестокой войны банд, противоречащей международным законам и чаще всего бьющей по мирному населению. Мы на юге редко имели дело с партизанами. Но в центральном секторе они были крупной проблемой.
Железнодорожники снова стали драматизировать события. «Да, там, на севере, у литовцев и эстонцев, все под контролем. Там их безжалостно наказывают при любом намеке на сопротивление».
Тема разговора сменилась на подвиги наших солдат, на бомбежки железнодорожной системы и другие более приятные и интересные темы – в основном на рассказы о женщинах. Я ничего не мог добавить в разговор, потому что в этой области мой опыт был невелик.
Поезд наконец прошел по большому мосту, идущему через Днепр, в Киев. На платформах кипела бурная деятельность. Там было множество замерзших итальянцев, бегающих туда и сюда в своих тонких шинелях. Видно было и их офицеров в мундирах, почти сплошь покрытых золотым шитьем. Все они выглядели подавленными. Наверное, как следует получили на русском фронте. В своих смешных головных уборах – шляпах с перьями и «ночных колпаках» – итальянцы ярким и красочным зрелищем выделялись из всего окружения. По контрасту мы, немцы, были, конечно, зрелищем серым и суровым.
По отбытии из Киева я внимательно смотрел из окна, пытаясь понять, узнаю ли что-нибудь из виденного осенью 1941-го.
Как ни странно, поезд прошел через курортный город Будаевка, где я когда-то провел с шестой батареей несколько дней отдыха, еще до появления Бальтазара. Если бы я только остался во втором батальоне. Меня вызвал бы майор Нойман, и я бы избавился от большого беспокойства.
Петер Шмидт из лучших побуждений добился моего возвращения в IV батальон. Записали ли его бессмысленную смерть у Дона на счет глупости Бальтазара? В потрясениях военного времени я уже давно забыл его лицо. В Ковеле мы, казалось, вернулись во времена казарменного бытья: санобработка, еда, получение продуктовых посылок, объявление благодарности фюрера войскам, печать на отпускном свидетельстве – и мы покатили дальше.
Теперь дата на наших бумагах обозначила начало отпуска, а заканчивался он в тот день, когда там, на родине, мы сядем в поезд, идущий в сторону фронта. Весь остаток пути мы ехали на нормальном курьерском поезде. Паровоз подавал тепло в вагоны. Спереди был вагон-кухня, где продавали горячую пищу и напитки.
Обязательную санобработку в Ковеле пришлось принять как есть, хотя вшей у меня никогда не было. Поезд был не полон. Я делил купе первого класса с незнакомым офицером. Поезд останавливался всего несколько раз, и мы смогли проспать почти всю дорогу. У меня накопился огромный недосып, и стоило отоспаться впрок. Несколько дней отпуска были слишком драгоценны, чтобы тратить их на сон.
Слухи гуляли туда и сюда, сосредоточившись на одном: Сталинград, кажется, окружен русскими, которые прорвались через румын и итальянцев. Их оборона просто растворилась. Я и другие военные, едущие из Сталинграда, яростно спорили, поскольку город твердо удерживался в немецких руках, кроме узкой полоски вдоль Волги на северной окраине.
Бои слегка притихли, и зимой будет спокойнее. Нет, у нас не было никакого беспокойства за Сталинград.
До Эйхенберга я ехал без пересадок, и, проехав несколько километров дальше, я был дома, в Геттингене. Прием был, конечно, теплый. Оказались кстати продуктовая посылка и другие подарки, хотя о голоде речи и близко не шло. Дома все осталось без изменений. Город был практически не тронут бомбежками. Конечно, доставляли беспокойство пайки и продуктовые карточки, но в теперешних условиях жить было можно. Национал-социалисты были хорошими организаторами. Если бы в 1945-м победители и их немецкие помощники оставили бы действовать уже существующую систему распределения, было бы меньше голода и страданий. Однако в то самое время все, связанное с национал-социализмом, было «фу» и должно было исчезнуть.
Мне редко попадались мужчины призывного возраста. В Геттингене уже многие погибли или были ранены.
Первым делом надо было нанести самый важный визит – к моей Руфи. Она жила в Идар-Оберштайне. Вскоре после приезда домой я поехал к ней. Доехав до Идар-Оберштайна и поселившись в отеле, я позвонил Руфи. Ее голос в телефонной трубке показался больным. Она уверяла, что у нее болит горло и она не сможет прийти. Автобусы во время войны не ходили, и мне пришлось бы садиться на поезд, чтобы возвратиться через Фишбах. Оттуда в девять утра отходила почтовая машина на Херштайн, а остальную часть пути пришлось бы пройти пешком. Машина брала максимум троих. Так что шанс попасть на нее был невелик. Я ожидал от Руфи более радостного приема, меня охватило разочарование.
Руфи недавно исполнилось 19, и, надеюсь, она потеряла хотя бы часть застенчивости. Приехав в Идар-Оберштайн, я просто не мог повернуться и уехать. Почтовая машина стояла у почты в Фишбах-Вайербахе. Пассажирские места в желтом фургоне уже были заняты пожилыми женщинами, но никто не оставил бы снаружи солдата, приехавшего в отпуск. Они нерешительно подвинулись и переставили свои корзины в багажное отделение, куда я тоже запихал свой чемодан и саблю.
Мы ехали через деревни, привозя одни мешки с почтой и забирая другие. Поездка закончилась в Херштайне, маленьком городишке, построенном в Средние века, город до сих пор окружала крепостная стена. К несчастью, никто из женщин не вышел раньше, теснота и неудобство продолжались до самого конца.
Спросив дорогу, я двинулся в путь и вскоре догнал женщин, идущих туда же. Я хотел по-быстрому обогнать их, но они разговорились и задержали меня. Это были «хомячихи», женщины, которые шли от фермы к ферме, покупая столько еды, сколько могли унести. Может быть, не только для своих нужд, но и, скорее всего, на продажу.
Офицер в отпуске обычно ходит с пустыми руками и не тащит на себе ничего. Мой чемодан был не тяжел, но, вместе с саблей, создавал некоторое неудобство. Женщинам с пустыми корзинами и сумками было намного легче. Но, по крайней мере, местность вокруг была очаровательна. Наконец, я смог отделаться от «своих» женщин, вдруг сорвавшихся к отдельно стоящей ферме.
Идти в одиночку было скучно, и меня раздражал чемодан. Дорога шла через еловые посадки вверх по крутому склону. На горизонте я заметил стройный женский силуэт, движущийся мне навстречу. Не Руфь ли это? Это было бы здорово, но она же простудилась. Двигаясь навстречу друг другу, мы вскоре сошлись, это и вправду была моя Руфь, рядом с которой шла жесткошерстная такса. Руфь дружелюбно, но слегка застенчиво улыбнулась мне. Мы мимолетно поцеловались. Я стал чаще перекладывать чемодан из одной руки в другую, потому что это давало возможность еще раз обнять и поцеловать Руфь.
Я был счастлив и умиротворен – кажется, теперь отпуск пройдет хорошо. Простуда Руфи чудесным образом исчезла. Она свободно и естественно болтала со мной, пока мы шли к старому зданию школы в Викенродте, в котором она жила. Руфь вела меня напрямик, по лугу, чтобы избежать пересудов в деревне. Сначала я встретил в коридоре ее мать. Она носила черное и выглядела опечаленной. Недавно в России убили ее единственного сына.
Как и все остальные, после окончания школы он пошел служить. Кроме прочего, его привлекли рассказы офицеров, приезжавших в школу во время французской кампании и говоривших о победах на западе.
В 1942-м брат Руфи попал на фронт в чине пехотного лейтенанта и был убит во время минометного обстрела в одном из своих самых первых боев.
Чтобы не усугублять ее горя, я не стал говорить о своем военном житье. Это было просто – я хотел провести отпуск в мирном месте, подальше от войны. Мне удалось выбросить из головы весь жесткий опыт последних месяцев. Форма не напоминала мне о войне. Я гордо носил ее и надеялся как-то впечатлить ею Руфь. Как бы я хотел проехаться перед ней верхом!
Носить штатское я не хотел. Я давно вырос из школьной одежды. Форму я носил с весны тридцать восьмого. У меня были прекрасные костюмы, сшитые для меня в Бельгии и Франции, но они были черными, вечерними. Светлых тканей теперь не было.
Из-за войны отец Руфи стал директором школы в большой соседской деревне и снял там комнату, чтобы не делать каждый день долгих переходов. Общественного транспорта там не было, а ездить на своей машине он не мог из-за скудных карточек на бензин. В тот день он сделал исключение и приехал домой после обеда, чтобы взглянуть на меня. Он был крепким, приветливым и живым человеком. В разговоре я узнал, что в Викенродте жили протестанты, в то время как в Бунденбахе, где он теперь работал, католики, и эта разница с самого начала добавила сложностей ему как директору. Еще католики были скептически настроены к национал-социализму. Как все учителя, он был членом партии и занимал в деревне важный пост ортсгруппенляйтера (политический руководитель крупнейшей административной единицы в крейсе (районе), состоящей из нескольких деревень или малых городов, или части крупного города, в которой проживает 1500–3000 семей) в ранге блоквартса (квартального надзирателя). После 1945 г. его посадили в тюрьму, но потом освободили как явного оппортуниста, а не ревностного наци.
Нет, он никогда не был злобным наци. Он даже участвовал в делах местного церковного прихода, что не нравилось НСДАП. В деревне люди обычно не задумываются о политике – если только она сама не влезет в ссору между соседями. Во вскяком случае, теперь я знал, что и Руфь была протестанткой и религия не могла встать между нами.
В школе было тепло и уютно. Я избаловался на хорошей еде, которую в деревне тогда еще можно было найти. Я гулял с Руфью по красивым окрестностям, не для того, чтобы нагулять аппетит, а ради того, чтобы поцеловаться с ней или поговорить о пустяках. В гостиной мы редко бывали одни, даже если хотели.
Мать Руфи все время работала в примыкавшей к гостиной кухне и то и дело высовывала голову в дверь, чтобы о чем-то спросить или вставить свою реплику. Многочисленные комнаты на первом этаже, над большим залом, не отапливались. Так что у нас было немного возможностей оказаться друг с другом так близко, как нам хотелось. Приходилось остановиться на бесконечных поцелуях. Но нам и этого хватало, чтобы сблизиться насколько возможно, и мы говорили о помолвке и свадьбе. Это было как раз то, о чем я не мог не думать. Ранняя женитьба положила бы конец моему вынужденному воздержанию. В те времена идеал в виде невесты-девственницы, которая выходит замуж за человека, способного ее содержать, был возможен экономически, лишь если муж успевал получить образование. Имея чин обер-лейтенанта, я соответствовал этому критерию – до определенной степени. Так что мужские добрачные упражнения приходилось отложить.
Руфь казалась мне привлекательной и прекрасной женщиной во всех отношениях, не только своими длинными темными волосами и приятной внешностью, но и ее нежной душой. Естественно, она встрепенулась, когда я произнес слово «помолвка». Когда отец Руфи вернулся в Викенродт на выходные, я попросил у него руки его дочери, довольно формально и зажато. У меня не было твердого представления, как себя вести в такой ситуации. Так что, следуя своей офицерской привычке, я взял быка за рога, чтобы покончить с неопределенностью.
Ответ отца был довольно неуклюжим: «Ну, что я на это скажу? Руфи едва исполнилось 19, она еще слишком молода. Я должен посоветоваться с женой. А что сама Руфь думает по этому поводу?» Мы еще поговорили о каких-то неважных вещах, а потом он позвал Руфь. Ее мать тоже сказала пару фраз. Руфь засмущалась и покраснела, но сказала ему простое и однозначное «да». На этом вопрос был решен. Мы устроили небольшое празднество в узком семейном кругу, хотя было трудно сделать что-то сверх того гостеприимства, которым я и так пользовался. Теперь я хотел как можно скорее добраться до дома, представить родителям свою невесту.
Я позвонил им и рассказал о помолвке и сказал, когда мы у них будем. Следующие несколько дней в доме Бёкелей пролетели как миг. Во всей округе выпал первый снег. Отец Руфи убедил сельского старосту отвезти молодую пару на станцию в Кирн на своей коляске. Это было романтичное путешествие по заснеженным лесам и долинам.
Поезд до Франкфурта был переполнен. Место было только в купе первого класса. Безо всякого смущения мы вошли и сели. Остальные пассажиры, должно быть, заметили, насколько мы любим друг друга. Начался старательно направляемый разговор, который Руфи совсем не понравился. К тому времени, как у нас стали проверять билеты, ей хотелось взять и исчезнуть. Кондуктор отпустил меня безнаказанным, а за ее билет первого класса пришлось доплачивать. До Франкфурта это было дорого. Там мы надеялись найти место в купе второго класса. Руфь чувствовала себя так, словно ее поймали на воровстве.
Во Франкфурте была долгая стоянка, которую я не хотел проводить в зале ожидания на станции. Помахав отпускными бумагами, я купил нам обед в большом отеле через дорогу от вокзала.
Потом, сидя в экспрессе, идущем из Франкфурта, я обнаружил, что наше купе – первого класса, пониженное до второго. Соответствующая табличка была довольно слабо приделана на сдвижную стеклянную дверь купе, так что я ее снял и сунул на полку для багажа. Теперь купе было только нашим, мало кто в те времена ездил первым классом. В поезде было мало народу, места хватало всем. Купе было нашим. Только на остановках, когда сходящие и севшие пассажиры ходили по коридору, мы вели себя прилично. Мы почти не видели пейзажа за окном. Поцелуи и объятия заставили время поездки пролететь незаметно.
В Геттингене нас встречала моя сестра. Ей за пару дней до того исполнилось 18, и я был потрясен тем, как она превратилась из младшей сестренки в женщину. Она была очень приветлива и даже держала в руках несколько цветов. Родителям понравился мой выбор, и они встретили нас тепло как никогда. В качестве меры предосторожности отец нанял детективное агентство разузнать о семье Бёкелей. Результаты его успокоили. Узнал я об этом уже позже, совершенно случайно. Может быть, родители хотели, чтобы я женился позже, из-за смутных времен, в которые мы жили, но они видели, как я был влюблен. Кроме этого, им понравилась Руфь.
Но теперь люди открыто стали говорить о превосходстве русских в искусстве зимней войны и о большом наступлении, которое замкнуло в окружении нашу армию в Сталинграде. Военные сводки по радио почти все были о Сталинграде. Я не мог в это поверить. Когда я уезжал, ситуация казалась устойчивой. Родители мои, однако, сомневались. Чему верить? Я не хотел, чтобы что-то омрачало время, проведенное с Руфью. Узнаю, что произошло, когда вернусь в Сталинград. Так что я не тратил времени на раздумья о войне – я жил сегодняшним днем и был более счастлив, чем когда-либо раньше. Объявления о помолвке, которые мы разослали, были написаны в самом традиционном стиле, но – по случаю ограничений военного времени – на мягкой газетной бумаге. Отец думал, что сначала помолвку должен одобрить мой командир полка. В общем, он был прав.
Но я об этом не знал и колебался: «Помолвки случаются неожиданно, как буря, потому что ничего нельзя предсказать, так как я могу просить разрешения, если я не знаю, когда состоится свадьба? До нее еще много времени – и, кроме того, мне вряд ли откажут в отпуске для свадьбы, когда у меня отец – государственный служащий и партийный функционер. Что еще им может быть нужно?»
Я тщетно надеялся, что в родительском доме мы сможем сойтись ближе, – этого не случилось. Мать все время была рядом с нами, или сознательно, или из любопытства, или из материнской заботы. Мы так и не продвинулись дальше поцелуев и объятий.
В те дни родителей могли наказать за «купеляй» (сводничество. –
В госпитале в Геттингене я навестил одного-двух старых школьных друзей. Один из них, будучи пехотинцем, сильно обморозил пятки зимой 1941—1942-го, и ему несколько раз проводили ампутации. Война для него кончилась. Я еще не дошел до того, чтобы ему завидовать. Мы были еще молоды и не могли представить себе жизни инвалида. Другой мой друг был серьезно ранен в горло, но уже выздоравливал. Поскольку запасная часть нашего полка стояла в Геттингене, я зашел и туда. Я встретил множество товарищей по оружию, которые ждали назначения на фронт после выздоровления. Остальные так и не попадут на фронт. Они обучали молодых рекрутов. Мой однорукий радист теперь служил в чине унтер-офицера. Его, кажется, все любили. Мой старый командир, майор Футтиг, тяжело раненный в плечо под Киевом, был рад, когда я, проходя мимо, задержался около него. Я не стал говорить ему о проблемах с его преемником.
Там был и Кульман. Он был в прекрасном расположении духа и не торопился на войну. С другой стороны, Футтигу не терпелось обратно на фронт. Кульман днем муштровал новобранцев, а вечером любил ходить в старом Геттингене по многочисленным барам. Он получал от войны наслаждение и чувствовал себя в военной форме важной персоной. Как бывший госслужащий, он всегда чувствовал свою малозначительность, а теперь все было по-другому. Он был слишком милитаризован, хотя и не всегда в плохом смысле слова.
Конечно, я с ними выпивал, и мы были лучшими друзьями. Я больше их не видел. Футтиг был убит в Польше незадолго до конца войны, Кульман умер до того, как я вернулся из плена.
Мой добрый друг Клаус Петерс был в отпуске по ранению после легкой раны. Как же я был доволен, что могу с ним посудачить о своей прекрасной невесте. Клауса я тоже больше не видел. В 1944-м он погиб в России в чине пехотного лейтенанта. Родители его были старыми, а Клаус у них был единственным. Мать так и не оправилась от потери и ни с кем не хотела разговаривать об этом.
Последние дни отпуска, к сожалению, пролетели очень быстро, но это были лучшие дни моей жизни. Может быть, на будущий год мы поженимся. Многие молодые офицеры-фронтовики женились рано и оставляли молодых вдов, с детьми или без. На станции я поцеловал Руфь на прощание, и она исчезла… на годы. На долгое, долгое время все, что мне оставалось, – это воспоминания о ней.