– Том, – сказала она, и ей удалось придать своему голосу, срывающемуся от слез, кроткую, трогательную твердость. – Ты не знаешь, каково у меня на душе в эту минуту. Твоей сестре плохо пришлось в жизни, уж очень немилостиво распорядилась мною судьба. Все на меня валилось такое, что и не выдумаешь!.. Не знаю, чем я это заслужила. Но я все сносила и не падала духом, Том, – все истории с Грюнлихом, и с Перманедером, и с Вейншенком… Потому что каждый раз, когда Господь вдребезги разбивал мою жизнь, я все-таки не чувствовала себя пропащей. Было у меня место, так сказать, тихая пристань, гостеприимный кров, куда я могла укрыться от всех горестей жизни… Даже теперь, когда со всем уже было покончено и когда они отвезли Вейншенка в тюрьму. «Мама, – сказала я, – можно нам к тебе?» – «Конечно, детки, перебирайтесь»… Когда мы были маленькие, Том, и играли в войну, у нас всегда был «дом» – такое местечко, куда можно было забежать, если тебя теснили, настигали, и там отсидеться в безопасности и спокойствии. И вот мамин дом, этот дом на Менгштрассе, всю жизнь был для меня еще и таким ребячьим «домом»… И его-то теперь… теперь… продать…
Она откинулась назад, обеими руками поднесла к лицу платок и еще горше расплакалась.
Томас отвел ее руки и взял их в свои.
– Все знаю, милая Тони, все знаю! Но разве не нужно теперь набраться благоразумия? Дорогой нашей матери нет больше… Нам ее не вернуть. Так как же дальше? Сохранять этот дом в качестве мертвого капитала – бессмыслица… Мне это виднее, ведь правда? Не превратить же нам его в доходный дом?.. Тебе тяжело думать, что здесь поселятся чужие. А ведь смотреть на это будет еще тяжелее. Не лучше ли снять для себя и для своих хорошенький домик или этаж где-нибудь у Городских ворот… Неужто тебе приятнее будет жить здесь вместе с другими жильцами?.. А семья у тебя все-таки остается, Герда и я, и Будденброки с Брейтенштрассе, и Крегеры, и, наконец, мадемуазель Вейхбродт… О Клотильде я умалчиваю. Может быть, она и не будет удостаивать нас своими посещениями; став обитательницей «Дома Св. Иоанна», она заважничала.
Госпожа Перманедер вздохнула, но уже улыбаясь; затем отворотилась, покрепче прижала к глазам платочек и надула губы, как ребенок, которого шуткой попытались отвлечь от чего-то неприятного. Потом вдруг решительно отняла его от лица, поглубже уселась в кресле и, как обычно, когда надлежало выказать характер и чувство собственного достоинства, высоко закинула голову.
– Да, Том, – сказала она, и ее заплаканные глаза, часто-часто мигая, обратились к окну с выражением серьезным и решительным, – я тоже хочу быть благоразумной. Я уже благоразумна. Прости меня, и ты тоже прости, Герда, за мои слезы. Мало ли что бывает… Слабость нашла. Но, уверяю вас, только внешняя. Вы же отлично знаете, что, по существу, я женщина, закаленная жизнью… Да, Том, насчет мертвого капитала я поняла – более или менее… И могу только повторить: поступай, как считаешь правильным. Тебе приходится думать и действовать за нас, потому что мы с Гердой женщины, а Христиан… ну, да уж Бог с ним! Куда нам с тобой спорить, ведь что бы мы ни сказали, это будут не доводы, а сантименты – ясно как божий день! Но кому ты собираешься его продать, Том? И как полагаешь: скоро ли это удастся сделать?
– То-то и есть, дитя мое, что я не знаю… Хотя… Сегодня утром я уж перекинулся на этот счет несколькими словами с Гошем, нашим старым маклером Гошем. Он, кажется, не прочь взять все дело в свои руки.
– Это было бы очень, очень хорошо. У Зигизмунда Гоша есть, конечно, свои слабости… Ну, ты ведь знаешь: говорят, будто он переводит с испанского… этого… как его, я не помню имени… Конечно, странное занятие, ты не будешь отрицать, Том! Но он был другом нашего отца, он честнейший человек и вдобавок человек с сердцем, это всем известно. Он поймет, что здесь речь идет не просто о продаже, не о первом попавшемся доме… А сколько ты думаешь за него спросить, Том? Самое меньшее сто тысяч марок, правда?
Самое меньшее сто тысяч марок, Том! – еще раз повторила она в дверях, когда брат с женой уже спускались по лестнице. Оставшись одна, г-жа Перманедер постояла посреди комнаты, бессильно опустив сомкнутые ладони и оглядываясь вокруг расширенными, недоумевающими глазами. Ее голова в наколке из черных кружев, отяжеленная думами, склонилась на плечо.
Глава третья
Маленькому Иоганну велено было проститься со смертной оболочкой бабушки. Такова была воля отца, и мальчик не посмел спорить, хотя и боялся. На следующий день после тяжкой агонии консульши сенатор за обедом в разговоре с женой и, по-видимому, нарочно в присутствии Ганно, выразил крайнее неудовольствие дядей Христианом, который в минуту, когда страдания больной стали поистине непереносимы, удрал из ее комнаты и отправился спать.
– Это нервы, Томас, – сказала Герда.