Болезненно хмурясь из-под потрескавшегося черного козырька своей старенькой фуражки, Ипатов вглядывался вперед, где тянулась бесконечно длинная, грязная, узкая дорога. В бору, направо, слышалась команда, здесь стояли другие роты полка: шестовики, радисты, шоферы. «Победили мы, — думал Ипатов. — Это теперь ясно. И я скоро тоже сниму шинель, вернусь домой — к земле, к жене. Три войны сломал — хватит!» Невыносимо болела нога, с каждым шагом боль усиливалась, и Ипатову казалось, что здесь вот, на этой узкой и грязной лесной дороге, сошлись все дороги его военной жизни — и потому так утомительно тяжело и больно было идти. Нога почти не сгибалась в колене, волочилась по грязи, оставляя неровный прерывистый след. Ипатов плотно сжимал зубы, сдерживая готовое сорваться ругательство. Лаврищев озабоченно шел за ним.
На повороте дороги, где в глубокой выбоине скопилось особенно много грязи, Ипатов оступился. Глухо застонав, почти падая, он опустился на землю.
— Алексей Петрович! — вскричал Лаврищев, бросаясь к нему. — Я так и знал! Не надо было идти по такой дороге!..
Он подхватил Ипатова под мышки, подтянул повыше, к сосне. Ипатов осторожно выпрямил больную ногу и спиною привалился к стволу дерева, покрытому сизыми лишаями мха; закрыл глаза. Лицо у него посерело и вытянулось, усы опустились к уголкам рта, на скулах спокойно, будто перемалывая что, ходили желваки. Минуты через две он пошевелился, снял с головы фуражку, осторожно, как слепой, положил ее возле себя. Его черные, прореженные спереди волосы крупными кольцами прилипли ко лбу, на висках можно было разглядеть седину.
— Ну-ну, старина, — растерянно, не зная, что делать, сказал Лаврищев. — Потерпи немного…
— Ничего… Коля, — открыв глаза, сказал Ипатов. — Сейчас пройдет. Мы, крестьяне, народ живучий, двужильный. Не беспокойся, пошли и дойдем. Теперь недалеко. — Ему почему-то было стыдно за это «Коля», нечаянно и впервые сказанное за все время работы с Лаврищевым. — Ничего, она у меня всегда так — нога-то. Ничего…
Он отдохнул еще минут пять, взял фуражку, тщательно, очень тщательно смахнул с нее приставшие иглы — и вдруг вскинул глаза, повел вокруг желтоватыми белками; его крупные, резко очерченные губы вытянулись в широкую улыбку. В зарослях орешника напротив опустилась стая снегирей. Склонив голову на плечо и подобрав нижнюю губу, Ипатов неожиданно издал четкий снегириный посвист, затем зашипел призывно, громко: «жи, жи! жю, жю!» В орешнике прислушались, вспорхнули с ветки на ветку, затаились. Вот один снегирь отделился от стаи, нырнув, камнем опустился на ветку, нависшую над головой Ипатова, засвистел, зашипел торжествующе: «жи, жи! жи, жи!..» Крупные капли, сверкнув огнем, посыпались с ветки на обнаженную голову Ипатова; с деланным испугом он прикрыл голову рукой, засмеялся.
— Не забыл. Ишь ты, ретивый! Это их брачный сговор: жи, жи! Не забыл, мошенник, ишь как подскочил! — Ипатов решительно, глубоко нахлобучил фуражку на лоб. — Пошли, Николай Николаевич, отдохнули…
Лаврищев помог ему встать.
— Ишь ты, не забыл! Ишь ты! — говорил Ипатов, медля и будто не решаясь сделать первый шаг, потом поправил ремень, пошел впереди Лаврищева, подчеркнуто не хромая.
— Каждая птица и поет своим голосом и любовные разговоры ведет своим голосом, — громко говорил он. — Я этих голосов знал уйму. Соловьи так те даже соревнуются в пении перед дамой своего сердца. Ах, Коля, какая чудесная жизнь на земле! Если б не война, будь она неладна! — И на сей раз это «Коля» уже не смутило Ипатова, прищурясь, он посмотрел на Лаврищева, подравнялся к нему плечо в плечо. — Для тебя, Николай Николаевич, жизнь поет в моторах, в технике. Верю: тоже, наверное, хорошие песни. Твои песни, мои песни — это и есть мир. Так говорю, рабочий класс?
— Точно! Однако, дорогой мой крестьянин, я посоветовал бы тебе поскорее увольняться из армии, к своим песням, не втирать очки добрым людям. Кому это нужно? Ты свое отвоевал…
— Обожди, Коля. Теперь немного осталось, — сказал Ипатов, польщенный словами Лаврищева. — С ногой ничего не случится. Погода стала получше, и с ногой будет лучше.
— Вот ведь упрямый! Сколько я ни разбираюсь в вашем брате, крестьянине, — упрямства у вас хоть отбавляй.
— Тем и живем, дорогой, — усмехнулся Ипатов. — Тем и живем — упрямством. Совершенно точно. В нашем деле без упрямства никак не обойтись. Земля, братец, она любит упрямых, — И почти без перехода, доверительно: — А знаешь, Николай Николаевич, у меня ведь тоже сегодня ночью гость был, не слыхал?
— На машине? Слышал. Что-нибудь из полка?
— Бери выше. — Ипатов хитровато прищурился. — Из особого отдела армии.
— Вот как! — живо обернулся Лаврищев. — Смерш?
— Он самый. Про Карамышеву справлялся…
— Пронюхали! Скуратов, наверное, позаботился.
— Пустое дело-то, Николай Николаевич! — сбросив наигранность, воскликнул Ипатов.
— Пустое — это и страшно, — раздумчиво сказал Лаврищев. — За пустое ответ держать труднее. Пустое почти всегда недоказуемо…