— Ты не прав, Николай Николаевич, — сказал Ипатов как можно мягче, даже дотронувшись до плеча Лаврищева. — Евгений Васильевич дело говорит. Только у него примерчиков нет, вот и выходит: одни слова. Позвольте, я дополню его примерчиком. Из нашей деревенской жизни. Был у нас до войны в соседнем колхозе председатель Соловьев. Все его звали Соловей. И это был истинный Соловей! Он ходил по полям и говорил, воздев руки к небу: «Земля! Она способна давать нам впятеро больше, чем дает!» Он обо всем пел очень красиво, Соловей. Увидев яблоню, заводил песню о садах, услышав о пчелах, пел о пчелах. Но в колхозе при Соловье не было ни садов, ни пчел, ни порядка на земле, мало этого, даже то, что было, приходило к упадку и разорению — оставались одни соловьиные песни…
— Вот, вот! Разве это не правда? — воспрянул Троицкий, — И ты не крути носом, комиссар!..
— Минуточку, Евгений Васильевич, — остановил его Ипатов. — Другой пример. В наших краях деревеньки небольшие, десять — двадцать дворов, и в иной деревне одно родство, сплошь Ивановы или Зайцевы. У нас тоже одни Ипатовы. И вот, представьте, не идут дела в колхозе у каких-нибудь Зайцевых, не идут, и баста: урожая нет, коровы дохнут, семян даже не хватает. А с виду посмотреть, Зайцевы тоже трудятся, землю пашут, боронят, сеют. А уберут, обмолотят, свезут в кладовые, батюшки, сам-сам, что посеяли, то и собрали! В районе обеспокоены, день и ночь заседают, ищут причины отставания деревни Зайчихи, по полям ходят приезжие агрономы, измеряют линеечкой глубину пахоты, высчитывают количество растений на каждом метре, твердят что-то об агротехническом фоне, а Зайцы ходят поджав животы, озираются: они-то знают, где урожай, они его сами растащили, они и пахали, и сеяли для себя, а не для колхоза и государства, они набили свои кладовые, всю зиму вплоть до весны гонят самогонку и поджимают животы от страха, как бы их не разоблачили, не потянули к Иисусу, и со слов приезжих спецов горячо объясняют причины своего отставания этим самым, будь он неладен, низким агрофоном…
— Достаточно! — вскричал Троицкий. — Даже если на всю страну была бы одна такая деревенька Зайчиха или Соловьиха — это страшно. Вот, комиссар, почему я говорю о человеке, о правде. Тот, кто строит коммунизм, кто делает прекрасное, тот и сам будет прекрасен, ты прав. Но Соловьи и Зайцы не строят коммунизма, не делают прекрасного — вот в чем беда! И любой вор не делает прекрасного, и лодырь, и казнокрад, и взяточник, и трус, и предатель — не делают! Я говорю о том, комиссар, что все люди должны делать прекрасное, только тогда они сами будут прекрасны. Почему в Зайчихе не хотят делать прекрасного — вот вопрос! Замалчивать ответ на него — это из одной Зайчихи делать две, из двух четыре, из четырех восемь. Кто подскажет результат? Надо об этом когда-то сказать правду? Надо думать?..
— Надо, — серьезно, очень серьезно подтвердил Ипатов.
— И потом, если уж зашла речь о серьезном, — воодушевленный поддержкой, наступал Троицкий, — за что ты кару несешь, Николай Николаевич? Это ведь тоже из области той прекрасной правды, о которой только что вы изволили прослушать монолог одного арабского мудреца, черт бы меня побрал со всеми монологами! Ты ведь способный, умный, честный до чертиков, за что тебя сняли с боевого полка и засунули подальше на задворки? За что несправедливость? Как же так? В целом, вообще человек — самый ценный капитал, а каждый в отдельности — тьфу, бесценная песчинка? Можно ли это примирить?
Под Лаврищевым со скрежетом затрещала табуретка. Троицкий вздрогнул, опомнился. Ипатов, ничего не понимая, пораженный тем, что услышал, смотрел то на одного, то на другого.
— Вот что, друг мой, — сказал Лаврищев, мгновенно побледнев. — Великий ты мудрец и великий путаник. Все в жизни гораздо проще… и ты не беспокойся. После того, что было на войне, кто ходил в разведку, горел в самолетах, умирал и воскресал, кто обрел военное мужество, проявит мужество и гражданское, скажет и о Зайчихе, и о Соловьихе, и о многом другом. Скажет! Впрочем, зачем мы затеяли весь этот разговор?
— И в самом деле, зачем? — озадаченно спросил Троицкий и тоже улыбнулся. — О чем мы заговорили? Семипалатинск — так. Комендант — так. Ясно! — И к Ипатову, будто с оправданием: — У меня почему-то ничего не удается в жизни. Вот… вот даже усы не растут, как у людей. Сбрить придется. Вы умеете в шахматы?..
— Постой, Евгений! — вдруг осенило Лаврищева. — Не у тебя ли за шахматами я видел одного капитана, особиста, с восточным лицом?
— Станкова? Давно не заходил. Вам нужен Станков?
— Не мне, Алексею Петровичу, — усмехнулся Лаврищев, окончательно взявший себя в руки. — В шахматы хочет с ним сразиться…