Пиппина снова тянуло в сон, и он краем уха слушал Гэндальфа, рассказывавшего о гондорских обычаях и о том, как Властитель Города построил на вершинах окрестных гор, вдоль обеих границ, огненные маяки, отдав повеление всегда держать близ этих маяков свежих лошадей, готовых нести гондорских гонцов на север, в Рохан, и на юг, к Белфаласу.
— Никто и не упомнит, когда в последний раз зажигались на Севере сигнальные костры, — говорил Гэндальф. — Видишь ли, в древние времена гондорцы владели Семью Камнями, и маяки были не нужны.
Пиппин тревожно дернулся.
Стоит признать, что Толкин время от времени поднимает планку в некоторых ключевых сценах, но даже тогда ужасные стихи нередко портят дело.
Кроме того, он до замечательного часто игнорирует подтекст собственного произведения. Подобно Честертону и прочим консервативным христианским писателям, перепутавшим веру с художественной стагнацией, он видит в мелкой буржуазии, в честных ремесленниках и крестьянах, наш бастион против Хаоса. Подобная литература нередко изображает эти сословия в сентиментальном свете, потому что они традиционно меньше всех склонны жаловаться на недостатки современного общества. Любой, кто хоть раз смотрел английское кино 30-40-х годов, в особенности военное, вспомнит, что в то время они олицетворяли простой здравый смысл, противостоящий извращённому интеллектуализму. «Властелин Колец» во многом если и не совсем против романтизма, то против романтики. У Толкина, как и у его товарищей-Инклингов (донов, которые встречались в оксфордском кабинете Льюиса и зачитывали друг другу то, что в данный момент писали), было чрезвычайно двоякое отношение к рыцарскому роману, а также ко всему остальному. Без сомнения, именно поэтому в его трилогии столько смазанных моментов, когда напряжение полностью исчезает. Но он, по крайней мере, писал намного лучше, чем его оксфордские современники, которые вряд ли разделяли его уважение к поэзии на среднеанглийском. Сам Толкин утверждал, что замысел его романа был чисто лингвистическим и что в нём нет каких-либо символов или аллегорий, но его убеждения пронизывают всю книгу. Чарльз Уильямс и Клайв Льюис, сознательно или бессознательно, точно так же проповедовали свой ортодоксальный торизм во всём, что бы ни писали. Можно поспорить, являются книги Толкина реакционными или нет, но они без сомнения глубоко консервативны и открыто антиурбанистичны, почему некоторые и приписывают им некий вагнеро-гитлеризм.
Я не думаю, что это «фашистские» книги, но в любом случае они не противоречат идеям просвещённого торизма XVIII в., которыми англичане так часто утешают себя в наши нелёгкие времена. Эти книги не сомневаются в благородстве намерений белых мужчин в серых одеждах, которые откуда-то знают, что для нас лучше всего.
Возможно, я так агрессивно реагирую на Льюиса и Толкина потому, что подобная утешительная ортодоксальность для меня так же противна, как и любая другая эгоистичная и человеконенавистническая доктрина. Возможно, стоило бы посочувствовать их беспокойству, что периодически проглядывает из-под толстых слоев чванливого самодовольства, типичного для второсортного учителя, столь радостно высмеянного Пиком и Роулинг. Но трудно испытывать сочувствие перед оскалом их скрытой агрессии, которой к тому же часто сопутствует глубоко укоренённоё лицемерие. Их теории возвышают чувства той разочарованной и полностью дискредитированной части подавленного английского среднего класса, которая даже в своём падении слишком боится открыто жаловаться («Нас ведь выгнали из Родезии, знаете ли»). Не говоря уже о том, чтобы жаловаться Высшей Власти — своему Богу-Тори, который, по всей видимости, их подвёл.