Тому полгода, как ее подруга (это у нее она отбила М. – всего-то на шестнадцать пятниц, к тому же пять из них пустые, к тому же и женатого, к тому ж, как оказалось, и козла; а уж обиды-то, обиды: воротит морду, дура, до сих пор) вернулась из Туниса, с побережья, и рассказала ей о тунизейчиках
, этих арабских наглых мальчиках, которые слоняются по пляжу и за порядочные деньги предлагают свои темные тела буквально всем подряд немолодым и, по их мнению, богатым европейским дамам: “Навязчивы до омерзения и оскорбительно прямолинейны; так, прямо в лоб, и говорят: “Поднимемся к тебе и, если ты при бабках, то вбабахаю по полной… Ну, может, по-арабски будет не вбабахаю, но смысл – тот”. Рассказ подруги позабавил и сразу был забыт. Он вспомнился в субботу, после последней, пустой пятницы. Усталость нервов не позволила искать замену М., и сама мысль о замене уже не взбадривала, как бывало, не будоражила воображение картинами грядущих радостей, но вызывала в памяти унылый перечень мужчин, сплошь недостойных благодарной памяти. Перед закрытыми глазами (она не открывала их всю ту субботу, без сна валяясь на диване) пошли досадной вереницей лица В., Н., потом К.С., Ф. и, конечно, М., – мысленно вглядываясь в эти лица, она все недоумевала: что можно было ждать от них, как можно было каждое из них не разглядеть, едва взглянув? – а ведь чего-то все ждала, не разглядела вовремя ни разу. Перед ее закрытыми глазами возникла вдруг она сама, такая, какой видели ее В., Н., К.С., и Ф., и М. в минуты близости, и не было теперь во всей убогой веренице лиц лица обиднее. Против ее воли лицевые мышцы повторяли, словно рисуя в мнимом зеркале, все эти выражения покорности, восторга, благодарности, хотя, пора признать, особо восторгаться было нечем, покорности никто из всей досадной вереницы не заслуживал, благодарить их приходилось, чтобы не обидеть – и чтобы удержать… То, как удерживала, к каким ужимкам и уловкам прибегала, и вовсе тошно было вспоминать. Она открыла глаза, спрыгнула с дивана, занялась уборкой и, протирая влажной ветошкой давно уж опостылевшую гжель, вдруг вспомнила рассказ подруги о Тунисе. Вот так бы: выбрать, заплатить, сойтись и разойтись – ни ожиданий, ни надежд и никаких ненужных унижений. Не справился, схалтурил – брысь, куплю другого. Вопрос, на что. Пятнадцать тысяч рублей в месяц жить ей, конечно, позволяют, но и не делают ее богатой европейской дамой. Можно скопить на тур в Тунис – где взять на юных тунизейцев? Женщина думала сначала, что она так сама с собой хохмит, но уже скоро убедилась: прожить хотя бы день без этих молчаливых хохм – не получается. Мысль о Тунисе стала деловитой. Чтоб не мечтать впустую о Тунисе, она пыталась раздобыть его подобие в Москве. В газете “Рука об руку” отобрала десяток предложений и даже сделала звонки. Тариф везде был в общем-то приемлем. Но заказать услугу не решилась. Он будет говорить по-русски, будто свой, – это уже смущает, а если он к тому же неправильно пахнет и неприятно, глупо или гадко говорит – это заранее настраивает против и отбивает всю охоту. И вызывать его придется на дом: какая-нибудь глупая посудинка из Гжели будет качаться, словно маятник, перед глазами, мешая ей, к тому ж напоминая ей об М., не говоря уже о жалкой веренице тех, кто видел схожим образом всю эту гжель, – а запах супа с кухни? а непрестанный шум бачка из санузла? И, кстати, кто тому порукой, что этот неприятный русский, которого при прочих обстоятельствах она б к себе за сто шагов не подпустила, поскольку средь ее знакомых не может быть людей такого сорта, окажется хоть чем-то качественней М.?… Тунис незаменим и потому, что нет там ни одной приметы твоей жизни, нет никаких воспоминаний и никаких напоминаний обо всем, что будет завтра, по возвращении в Москву: лишь море и песок, струящийся с барханов на сухом ветру, номер в отеле, где пахнет лишь промытым воздухом из кондиционера, где даже в зеркале ты видишь не себя, а просто женское лицо, забывшее себя, глядящее в себя с ничем не замутненной радостью.Доехали до Болтина, дальше был крутой поворот налево. Поток машин, сворачивая в тень, тек, словно остывающая лава, слабо мерцая габаритными огнями, попыхивая выхлопами, грозя вот-вот остановиться навсегда. Закрыв глаза (она закрыла их, устав от жалобного взгляда сенбернара), женщина вызвала в уме излюбленный мираж: бархан и вереница темных тел, легко, как ящерки, сбегающих с бархана, и все – покорны ей одной, все – без имен, без хлама жизни, оставленного где-то за барханом; все без характеров; лишь только легкие капризы им позволены, даже предписаны, чтобы придать всему немного остроты.
Дрожанье воздуха над желтыми барханами уже не безнадегой отзывалось в ней, как прежде, но дрожью ожидания. Тунис сбывался, она затем и согласилась сесть в “хёндё”.