“…В то утро, глядя на воду и мучаясь похмельем, я вспомнил вдруг другую воду… Мы с матерью ждем на реке прибытия парома, и к нам подходит незнакомый человек. Он раздевается зачем-то, прыгает в реку и ее переплывает. Ты представляешь, я, как вспомнил, сразу понял: это мой отец. К чему я это здесь рассказываю? К тому, NN, что тем похмельным утром во мне был, видимо, запущен какой-то новый механизм моей памяти. Теперь я, вспоминая детство, то тут, то там стал обнаруживать рядом с собой отца. Сначала вспомнил, как мне рвали зуб. Не помню, сколько уж мне было лет, но боль ту помню. Мать взяла такси, чтобы везти меня к зубному. В такси с нами ехал посторонний человек. Он мне сказал, что он приезжий, и что ему с нами по пути. Он всю дорогу успокаивал меня, чтобы я не боялся зубного. Я помню его смутно. Но, помню, был он кряжист и носил очки. И я теперь не сомневаюсь: это был отец, зачем-то оказавшийся в Москве. Еще я помню, как мы с матерью однажды летом отдыхали в Махачкале. Мы каждый день торчали на каспийском пляже и каждый вечер шли в городской кинотеатр под открытым небом. Там каждый вечер мы смотрели один и тот же фильм. Он был иранский и назывался он “Мазандаранский тигр”. Фильм был про то, как деревенский парень полюбил богатую девушку, но из-за бедности не мог на ней жениться. Тогда он стал великим борцом по прозвищу “Мазандаранский тигр”. Всех победил на борцовском ковре и соединился со своей возлюбленной. В Махачкале тогда был всюду культ вольной (или классической, я в этом мало разбираюсь) борьбы. И потому зал под открытым небом был переполнен каждый вечер. Помню, под черным южным небом летали мыши, и тени их метались по экрану. И каждый вечер к нам подсаживался один и тот же человек, не местный, тоже отдыхающий. Он перебрасывался с нами обычными приветствиями, потом еще двумя-тремя обычными словами, потом фильм начинался, и он молча с нами смотрел его сквозь свои толстые очки. Я потому его запомнил, что в городе вдруг обнаружили холеру, и этот человек помог нам выбраться из карантина. Он вызвался помочь, довез нас на такси до двух шлагбаумов; там еще кольца были из колючей проволоки. О чем-то долго, помню, говорил с солдатами, с людьми в белых халатах поверх военной формы. Отдал им какую-то бумагу. Нас пропустили, он остался. Помню, рукой нам помахал из-за шлагбаума. И я еще у матери спросил: “А как же дядя?”. И мать сказала мне, что это очень добрый дядя. Он отдал нам свой пропуск, и потому был вынужден остаться в карантине. Мать мне сказала: “Ты о нем не беспокойся. Надеюсь, у него все будет хорошо”. Потом она отвернулась от меня и стала смотреть на дорогу, на убегающее море, на столбы”.
Дальше Стремухин признавался, что иногда ему бывает страшно из-за чудовищных сомнений: вдруг он неверно понимает свою память? Вдруг рядом с ним во всех тех памятных событиях, которых вспоминается теперь день ото дня все больше, был не его отец, но кто-то был другой, а то и вовсе были разные, случайные люди? В одну такую трудную минуту он мне и написал то, первое, письмо, о чем теперь, конечно, сожалеет.
“…Сейчас сомнения приходят редко, и, главное, я научился их переживать. Важно уметь переживать. Я, кстати, думаю, что именно переживание смерти отца мало-помалу вогнало мою мать в инсульт. Тот эпизод со мной, когда она мне вызывала “неотложку”, был для нее просто последней каплей. Мать слишком уж перепугалась за меня, поскольку слишком долго представляла смерть отца во всех возможных видах. Так я теперь думаю”.
В конце письма Стремухин заверял меня, что больше никогда ничем меня не потревожит. Тем более что улетает в Осло, и надолго:
“…быть может, для начала, на полгода, а то и на год, там посмотрим. Посмотрим, то есть, дорогой NN, какие они, эти фьорды”.
И вот еще цитата из того письма; я привожу ее, чтобы проститься со Стремухиным и больше не ловить за фалды его тень:
“…бывает и такое оголение нервов, такой бывает звон их напряжения, что я вдруг начинаю ими ощущать касание отца. Я знаю: это он. Пусть я не слышу, но я чувствую его дыхание: словно тень теплого крыла легко проходит по лицу. Я замираю в ожидании, что я вот-вот узнаю от него: что я, зачем я, для чего он так оберегал меня всю жизнь. Но звон слабеет; мои нервы, как моллюски, пугливо прячутся во мне, как в грубой раковине; я говорю себе: а вдруг я все придумал? Вдруг мне пригрезилось? Вдруг это только нервы, просто нервы?… Тяжелые, опасные минуты. Но и они проходят. Я панике не поддаюсь”.